Все документы темы  


Воспоминания лавочника

Воспоминания лавочника / Публ. [вступ. ст. и примеч.] В. М. Боковой // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2007. — [Т. XV]. — С. 306—342.

306

Фамилия автора публикуемых воспоминаний неизвестна; в тексте встречается только его имя — Алексей или Александр Васильевич. Из записок можно узнать и некоторые подробности его биографии. Родился он около 1823 г. в небогатой еврейской семье, маленьким мальчиком был взят у родителей и обращен в военные кантонисты (что широко практиковалось в царствование Николая I). Был обращен в православие, получил новое имя и со временем не только утратил связи с родней, но и позабыл родной язык. В школе кантонистов его выучили — и довольно хорошо — грамоте. Судя по тексту, он был человек даже довольно начитанный, интересовавшийся духовной литературой и популярными в низовой среде так называемыми «лубочными» романами, которые явно наложили отпечаток на его литературный стиль.

Военную службу проходил во Владимирском пехотном полку, который принимал участие сперва в Кавказской, а затем в Крымской войне. По свидетельству полкового адъютанта поручика Н. А. Горбунова, солдаты 6-го корпуса, в который входил Владимирский полк, были «настоящими войсками парадными, отличались выправкой, выбором людей, молодцеватостью и тонким знанием всех эволюций и мелочей устава»*. Он же вспоминал о солдате-герое из второй мушкетерской роты Белинском, погибшем во время компании, который так и остался иудеем по вероисповеданию, и о том, что хор музыкантов полка, бывший в его, Горбунова, ведении, в основном состоял из евреев.

Вместе с однополчанами автор воспоминаний принял участие в обороне Севастополя, был награжден медалью, дослужился до унтер-офицера.

Вскоре после войны вышел в отставку по выслуге лет и поселился в Пензе, где арендовал мелочную лавочку (тогда их часто называли «овощными»); позднее держал в Черкасах трактир. Женился, затем овдовел и остался с двумя детьми, к которым, собственно, и обращены его воспоминания.

Представители социального слоя, к которому принадлежал автор, крайне редко обладали достаточной грамотностью и аналитическими способностями, чтобы делиться своими воспоминаниями на бумаге, поэтому подобные мемуарные памятники чрезвычайно редки. В этом уникальность и интерес документа.

Рукопись хранится в фонде И. Е. Забелина в Отделе письменных источников Государственного Исторического музея (Ф. 440. Оп. 1. Ед. хр. 1338). Несколько первых

307

страниц, где, очевидно, излагались события военной биографии героя, утрачены. Публикуется с сохранением всех языковых особенностей оригинала и исправлением явных описок.

***

... Со следующего дня начну с того, что могу назваться солдатом, как видите, был в походах, действовал на войне, имею за защиту Севастополя1 медаль на Георгиевской ленте2. С первого разу казалась такая неоцененная награда, что от радости гляжу — не нагляжуся, хожу — не нахожуся, но так как на свете всякая горячность скоро остывает, то и радость о медалях в свою очередь тоже остыла.

По отступлении от Севастополя стали укреплять северную сторону, но я как там не был, то иду далее... и буду шагать пореже, то есть описывать только те места, которые были особо замечательны.

Когда наш 2-й баталион был расположен на биваках, не упомню названия места, мне досталось дежурить. День был северный, холодно-проницательный. В пять часов пополудни принесли водку (каждый день давалась порция). Скричали водку пить. Я подбежал, полагая, что скоро вернуся, но только что ушел, идет по линии баталионный командир, и на своем месте меня нет! Тот закричал:

— Сейчас палок!

Во оправдание он не дозволил говорить ни одного слова. Взяли за руки и стали бить... Я был, как в огне, метался, кричал, голова сильно закружилась... Я перестал кричать, тогда и отпустили.

Кой-как добрел до своей палатки, сбросил амуницу в сторону и сам упал на землю, а слезы так и текут из глаз от досады, что невинно!.. В голове роились мрачные мысли отмстить! Придумывал, как лучше: приползти ли к его палатке в ночное время и камнем большим пустить с размаху ему в голову или в грудь воткнуть ему <кинжал>. Минута от минуты мысли становились злее; как бешеный, скочил и пошел. Это было ночью. Часовой скричал: «Кто идет и куда?» Я тогда будто очнулся и воротился назад и лег на своем месте.

Тот, думаю, который спасал и сохранял от стольких бед и опасностей, неужели не вступится и теперь за меня? Тебе, о Судья Всеведущий, Тебе приношу обиду мою! Да явится отмщение над рабом (таким-то)! И прочел, что нужно мне. В полной надежде, что отмщение над ним явится, тогда я уснул. И что же? Чрез 24 дня он скончался. В этом отношении исполнял заповеди Старого завета: ненавидь врага своего. Я ненавижу и проклинаю его, хотя он в могиле.

По заключении мира мы пошли в Россию; наш полк назначен в город Пензу. На одной квартире я захворал от невоздержания: во время дневки солдаты наловили много раков, наварили 2 чугуна. Ели все аппетитно, глядя на них, и я ел, и они казались вкусными; и объелся. Тошнота, рвота пристала, и захворал. И это послужило к моему счастию, потому что дали подводу, а станция в этот день была большая, около 70 верст.

Вообще поход был тяжелый: пески, жара. Ходили по ночам. В темные ночи, бывало, блудили и в ямы вваливались. Переходы большие, и я не вынес, захворал, и определен к слабосильной команде.

308

Доктор приказал поставить банки. Фельдшер спросил: «На сухую или мокрую?» Не зная, что он говорит, — «Ставьте, как знаете», — говорю. Он злобно улыбнулся и стал нарезывать тупой бритвой то место, чтобы поставить банки. Я терпел долго и не вытерпел, вскричал: — «Не дамся ставить! Доктору пожалуюсь! Что вы делаете? Здоровое место режете тупым ножом!»

Потом мне сказали, что нужно бы дать на водку; он легко бы поставил. Да где бы я ему взял? Всего-навсего у меня 14 коп<еек> ассигн<ациями> было только.

В 1857 году в первых числах августа наш Владимирский полк вступил в город Пензу. Им было хорошее угощение от жителей, а наша слабосильная команда вступила на другой день, и стали разводить нас по квартирам на базарной площади. Я взошел в указанный дом, вхожу в кухню, снял амуницу и поставил возле стены, и вот в слезах бежит хозяйка дома, плачет и кричит:

— Боже милосердный! Какой тяжелый крест я несу, беззащитная вдова! О, несчастная!.. До чего я дожила, солдата ко мне ставят, наравне с мещанкой почитают меня! О, муж мой, любезный муж, если бы ты был жив, допустил ли бы такой позор — к столбовой дворянке военного постоя держать!..

От такой приятной встречи я обезумел. Гляжу, разинувши рот, и не понимаю, что все это; и вот она досказала:

— 32 года живу в этом доме, не ставили солдат, а теперь, о, Боже мой!.. — и зарыдала. — Нет, это непорядки и незаконно, — кричала она. — Лошадь заложить, подать скорее, еду к губернатору.

Подали скоро лошадь, и уехала.

Я знал, что в этом откажут, потому что ставили ко всем господам, и охотно принимали и угощали. Действительно, она скоро приехала совсем другая, ласковая, приветливая, велела подать водки и обед, присела и расспрашивала обо всем, что трудно было узнать, что эта самая плакала о том, что пришлось во всю жизнь ей предложить кусок хлеба одному из тех, кого называли защитниками отечества.

На следующий день меня свели с этой квартиры и поставили к мещанину, который глядел на солдат тоже неблагонадежно. Причина тому, что полковые войска не ставили в Пензе, то видя у себя солдат в доме, считалось позорно.

В сентябре того года вхожу на одной ступени выше в военном звании: я произведен в унтер-офицеры, а чрез три месяца старшим унтер-офицером, или полковым старостой, как у нас называли, и пошли на зимние квартиры в село Борисовку. Под моим ведением команда состояла до 70 человек. Наконец, я достиг того, что я так жадно желал и завистливо глядел на этот чин. Теперь я на той же точке стою.

Первое, нужно было познакомиться в полковой канцелярии с некоторыми писарями, потом обзавесись и на себя кой что получше. Итак, первая забота была обращена на доход, а доход может дать небольшой один только провиянт, который раздается жителям на содержание военного постоя. Настало 1-е число, жителям нужно отдать провиянта на содержание солдат, и я вынужден был удержать 12-ть пудов на необходимые расходы. Писарь общественный был хромой, а плут в своем деле. Он не подписывал квитанции, требовал всю муку, и я

309

был вынужден дать расписку, что в следующем месяце отдам, но жители, как заметно, были добры, простосердечны, но несговорчивы.

 

Оборона Севастополя. Великие Князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич на позициях

Оборона Севастополя.
Великие Князья Николай Николаевич и Михаил Николаевич на позициях

«Гром не грянет, русский не перекрестится», есть пословица. Я придумал послать небольшой гром на них, чтобы поняли, что есть военный постой, и, начав так, выбрал наилучшие дома в селе, назначил, чтобы эти дома занять для военной потребности: два дома для швальни3, два дома для сапожников и два дома для пунтиков4. На другой день с восходом солнца неожиданно идут портные, сапожники и занимают означенные избы. Хозяева домов обезумели, подняли шум, крик, бегут сосед к соседу и к старосте сельскому, а он клянется, что ничего не знает и только что теперь и слышит. Приходит и ефрейтор ко мне, докладывает, что на улице собираются и кричат все, что я самовольно так поступил; хозяева домов, где сапожная и швальня, хотят выкинуть товар на улицу.

— Хорошо, — говорю, — чрез час буду там, а солдатам скажи, что естли хозяин что-нибудь выкинет из казенных вещей на улицу, то не поднимать, а приставить караул на этом месте; он будет судиться — все одно, что человека убил.

Спустя час времени иду в избу, где сапожная, вхожу, солдаты все встали. Поздоровившись с ними, и вижу, что хозяйка блины печет, а стол стоит возле печки, на который она их кладет.

— Ребята, — говорю, — стол, я вижу, мешает вам. Вынесите его в сени, попросторнее будет.

310

Хозяйка не вытерпела, зарыдала. Тут хозяин бежит, а навстречу ему из избы стол несут вон.

— Что это? В моем доме! — кричит он. — От роду у меня не было такого сборища! За что это на меня такое наказание? Аль хуже людей? Да я это не спущу, я на губернатора пойду! Такой напасти и деды мои не видали.

А хозяйка возле печи сидит, плачет, и его же ругает, к справнику жаловаться посылает.

— Это дом сумасшедший? — спрашиваю у солдат.

— Не можем знать, — ответили они.

Задавши каждому урок работы, и ушел к себе на квартиру.

Вечером того же дня прихожу в дом, где учатся пунтики. Хозяева дома ушли, осталась одна старуха, — сидит в углу на печке, плачет, по временам кашляет и молитву Воскресную читает. Изба полна табачного дыму (а хозяева староверы, не любят его и бежали вон). Прослушав их, отпустил домой.

На другой день приходит сельский староста ко мне. Я догадался, зачем его приход, но выжидая, чтоб он прежде начал. Помолчав довольно времени, почесав затылок, погладил бороду и начал:

— Я благодарю вас за то, что вы поуняли немного богатых мужиков, а то мне от их житья нет. Только они бают, зачем вы сами к ним поставили солдат, шлют меня к справнику жаловаться на вас.

— Что?! — скричал я. — Жаловаться хотят? Они не хотят держать военного постоя, бунтовщики, значит! Скажу — так целую роту сюда поставят усмирять, зачинщиков в острог, слышишь ли ты?.. А то, что я сам занял лучшие дома для казенной надобности, то знаю вас, вы для швальни отведете такую избу, что вместо стекла пузырь темный; как он будет шить? — Помолчав немного, говорю ему: — Перепишу этих мужиков, которые ропчут; я подам своему начальнику, — оделся и вышел из избы.

Эти слова, как видите, были переданы на сходке, и они казались им неприятными. На другой день утром приходит староста, смиренно просит о заключении с ним мира и чтобы снять осаду. По увещательные наставления, чтобы они впредь не требовали в точности следуемого провиянта, кормили бы солдат хорошо, и он согласился. Вдобавок взял контребуции 3 руб<ля> да расписку, назад возвратили 12 пуд<ов>, и я обещал квартиры очистить чрез два дня, что и исполнил.

Совершив такую победу, взявши контребуцию и наложив дань на это отечество, обращаюсь в другое отечество, кои принадлежат имения генерала Арапова. Управляющий оной потребовал за квартирование солдат провиянт доставить им в контору. Такое требование с его стороны для меня казалось невыгодным. Посылаю ефрейтора с таким ответом: «вы требуете, чтобы доставить провиянт в вашу контору, но исполнить не могу по простой причине, что он выдается солдатам, и он должен получать на руки и несет на ту квартиру, где его кормили, а по добровольному соглашению могу выдать муку и в контору, но только тогда, когда будет с вашей стороны уступка в пользу нижних чинов». Ответа не было.

311

Через два дня послал ефрейтора с квитанциею и означил огулом, сколько доставил муки, не выставляя в точности, сколько следует им, и квитанция подписана. И очень был рад тому, что совершил так легко и другую победу, и на этот доход глядел полковой Адъютант и квартеромейстер; уделить надо и капельмейстеру, и в итоге остается мало.

Итак, устроивши благополучно внешние дела, принялся за внутренние: первое, солдатам не дозволял по ночам шататься по посиделкам и ни в кого не влюбляться. Кто полюбит девку, тому 20 розок5, в женщину — 40, за разврат семейства. Назначил дежурных в обходы, чтобы строго следили, все ли ночуют дома. Старался по тогдашнему времени казаться строгим, взыскательным, поступь <имел> величавою, взгляд гордо-проницательный, пред фрунтом не смеялся, чтобы не терять свое величие, мало говорил; из большой речи скажешь только немного слов. Усовершив в себе такие приемы, и скоро привык, ко вреду своему сделался раздражительный, вспыльчивый. «Да знаешь ли, с кем говоришь?!» — от глупой гордости спрашивал иногда у уробевшего солдата.

Итак, дела шли благополучно, и благополучно отстояли на зимней квартире, и за благополучия, и счастия, и славы незаметно цапляется за ним печаль, горести и несчастия, и неожиданно вцепилось с бухто-барахты на меня такое горе, что едва мог стряхнуть с плеч.

Дело было вот с чего: в июне месяце 18 числа ротный командир 2-й роты производил учение, и он потребовал <роту> в полном составе. Горнисты и барабанщики были на учении. Я ответил, что инструментов нет, а отобраны в полк для поправки. Не знаю, посланный как ответил ему, а он почел за величайшую грубость, и об этом сказал баталионному командиру, что не пошел на учение и нагрубил ему. Он, слыша жалобу, желая угодить ему, обещал строго наказать меня пред ротою или пред баталионом. На другой день был смотр. По окончании смотра все с радостию, с песнею пошли по местам, но я один с грустной думой не пошел в роту. Наказание устрашило меня час от часу более, до того, что завидовал товарищам моим, кои пали на поле битвы, что они покоются там в вечной обители, а я влеку мучительную жизнь, которая соткана с одной горестию и печалью, и как сорочка, всегда на мне и со мною. Бродя по улице так в печали, и не зная, что делать, блеснула мысль идти к полковнику и все рассказать. В это время ударили к вечерне, и в минуту сего звона будто бы громко откликнулося на моей грустной думе, с тем вместе зовет к тому, который приветливо так сказал: «Приходите ко мне все труждающиеся и обремененные». И я пошел в Церковь, упал пред Иконой Божией матери, захлебнувшись, будто от горести, и слова Молитвы не мог выговорить; навернулись слезы на глазах. Я взглянул на лик ее изображения, мне показалось, будто живая смотрит на меня с сожалением. Я почувствовал бодрость духа и пошел к Полковнику.

Доложили; я взошел. Он сидел против зеркала, брился; вероятно, ему видно было меня.

— Осмелюсь беспокоить Ваше Высокоблагородие, — начал я, — что невинно баталионный командир хочет наказать меня пред баталионом. Невинность

312

придает мне смелость высказать Вашему Высокоблагородию, в чем дело. — Объяснив в подробности происшествия.

Он ни слова в ответ и стал писать записку. Написавши, отдает ее вестовому, говоря: — Отведи его, — указывая на меня, — под арест в музыкантскую команду. — И я с вестовым вышел из дому. Записка передана капельмейстеру, тот прочел и велел остаться в команде.

Весь вечер и всю ночь я плакал и молился. Лучше бы я пошел на расстрел, спокойнее бы было: одна минутная боль — всему делу конец, а тут!.. О, я знал их жестокость!

На другой день в полковой канцелярии был совет о моей участи и присуждено разжаловать и наказать пред баталионом. Написали приказ о том и подан к подписи Полковнику. Он, взявши перо и хотел подписать. Вдруг отворяется дверь, входит Капельмейстер. Он подписывать приостановился, — и я оправдан. Полковник, выслушав его, обратился к баталионному командиру: — Слышите, инструментов не было, а вы заводите кляузы, стыдно вам, — и баталионный командир не мог ничего сказать. Полковник Владимирского полка, фамилие его Вензель; впоследствии он сошел с ума.

Кто послал защитить меня и попасть в самую решительную минуту? Тут вижу истинное заступление Владычицы Мира.

Итак, время жизни вихрем мчится, промчало в свою очередь и мою младость, юность и мужество стремглав чрез ужасную пучину бедствия и горести, и лишение. И думать тогда не смел, что когда-нибудь время примчит и меня к тихой и приютной пристани, где обитают люди вольные, счастливые, и благодаря Творца Мира, что в природе ничего нет постоянного. Одно заменяет другим: тьму светом, жар холодом, а после ненастья изменяется хорошей и приятной погодой, так и после моего бурного и ненастного времени жизни стали проглядывать вдали лучи светло-радостные.

Приблизился 1858 год, и я мог ожидать, что этот счастлив<ый> год совлекет с меня цепь неволи, но при последнем времени, как бы для памяти, стрехнулось вот еще какое обстоятельство: в один прекрасный вечер сделалась покража у одного мужика: вытащили сундук, вынули холст и деньги около 200 р<ублей> и ушли преспокойно. Подозрение пало на солдат. Я допустил обыск; ничего не нашли. Это было в том же селе, где прежде стояли. Вскоре после того дело стало обнаруживаться, и я не знал, что делать: обнаружить, то скажут, почему такие слабости в команде допущаются воровать, естли скрыть и молчать, могут сказать, что заодно с ними. Как тут быть? Пословица научила. «Что дальше в лес, — говорит она, — то больше дров». И чтобы дело оформить, что будто ничего не знаю, то и начал так: собрав команду, обращаюсь к унтер-офицеру, говоря:

— Слышал я, что будто знаете тех людей, кои осмелились так очернить нашу команду. Скажите, и на кого укажете вы, то моя обязанность отправить вас в полковую канцелярию и в подробности там докажете.

При таком вопросе он оробел. Вероятно, общепринятая пословица пришлась ему кстати, что дальше в лес — больше дров, и он отперся с клятвой, что ничего не знает (но он лгал, он все знал). Потом обращаюсь к тем, на которых

313

имел подозрение; велел их обыскать. Ефрейтор сунул руку в их карман, а деньги были там, а вынул руку пустую. Он после этого мне сказал.

— Да где же вы, любезные, ночевали? — спрашиваю у них.

Один сказал: — Дома. В избе стало жарко, я лег в телеге во дворе. — А хозяин его думал, что он ушел на добычу. А другой сказал, что он ночевал в школе.

— Эту правду нужно подтвердить под розгами, — говорю, — тогда поверю. — По двадцать отпустил им. Они кричат, что ничего не знаем. После формального этого допроса я будто умыл руки пред всеми, что в деле сем ничего не знаю.

Это было последнее действие на сцене военной службы моей. Спустя неделю следует получить мне отпуск бессрочного билета6 за выслугу 15 лет. Наконец, настал долгоожиданный день 20-го июня 1859 года. В 2 часа пополудни я получил свободу, как говорится, на все четыре стороны. Когда с билетом в руках вышел из канцелярии, я от радости не чувствовал под собою земли, так бы каждого встречного обнял и расцеловал его, рассказывая ему свою радость, но все встречные были чужие, им и дела не было до меня. Когда эта сумасшедшая горячность прошла, я тихо побрел на свою прежнюю квартиру...

Теперь начинается новый период жизни, как будто вновь родился. Надо ко всему учиться, как на вольном свете жить и себе пропитание иметь. День ото дня вопрос о жизни становился суровее: нет родных, нет приюта, не имею и доброго человека, который бы дал совет, что делать. Да что же могу и делать?.. Первый раз в жизни взглянул сам на себя, — <для> тяжелой работы силы не имею, мастерства никакого не знаю, что ж буду делать?

Одна только хозяйка, у которой я на квартире стоял, кума доводится мне, она со мною горевала: — Свет вольный, батюшка, велик, а тебе все в нем тесно, — говорила она.

Сидя однажды она вечерней порой за прялкой, а я, задумавшись, на скамейке лежал и грустной думой размышлял, что не век же мне на этой квартире стоять, может и надоел им...

— Что задумался? — сказала она. — Тебе женить<ся> надо. Вдвоем лучше будет.

— Да чем лучше? — уставился я на нее глядеть.

— Женина родня даст тебе место и не покинет тебя.

— Да разве так бывает?

— Вестимо, что бывает. Они, любя свою дочь, и о тебе будут стараться, что делать, научат или к месту определят, только мир да любовь было бы у вас. А сохрани Бог жить, как я живу со своим Аракчеевым, — и начала рассказывать, как он ее бил за то, что она любила барского садовника.

И этот совет жениться, с одной стороны, радовал меня, что я-де человек вольный, могу распоряжаться собой, как хочем, во всем я волен, но за ним вслед ползет рассудок и представляет будущее в мрачном виде о том, где приют и чем тогда буду жить, а жена, Бог знает, какая будет, какое сродство женина родня может дать мне, я среди их все-таки буду чужой и глядеть будут,

314

как на иноплеменника. Мысленно все это перекладывал, перевешивал — оказалось, что жениться теперь не надо.

А на другой день, вечером, против желания, повели меня смотреть невесту. Удивлялся я сам собою, что в службе был дальновидный, рассудительный и тверд характером, а ныне растерялся до того — кто что скажет, и думаю, что приказ какой получаю и в точности его исполнить надо.

Вхожу в дом невесты, с родными ее раскланялся, и они уставились на меня глядеть. С моей стороны была одна хозяйка, у которой на квартире стоял. После того выходит невеста, слегка всем поклонилась и ушла обратно.

— Хороша, — шепнула на ухо мне сваха моя (мы ее так будем звать), — и ушла от меня.

После того стали зажигать свечку восковую у образов, и выводят невесту, и стала посреди комнаты, и неожиданно сваха моя берет за руку и ставит меня рядом возле ее.

— Ну, — говорит, — молитесь, да даст Бог начин хорош и конец счастливый.

Приказания эти я исполнил, и посадили нас рядом за стол, — тут-то я взглянул на свою невесту попристальнее — и не понравилась!.. Взглядывался в ее родных — они тоже не понравились. Да что же они, дурачут это меня?!.. И хотел выдти из стола да бежать, но раздумал: из этого, пожалуй, выдет такая крутая каша, что не перемешаешь. Пусть, думаю, она посидит возле меня, не поп же венчал ее со мною!

Между тем гуляние усиливается: пляска, скачка под балалайку. Я сидел, как бы осужденный. Когда они довольно натолковались, я стал поторапливаться домой. Вышли из-за стола все пьяные, а девки и невеста пошли провожать меня до самой квартиры. Когда от них я освободился, тогда свободно вздохнул.

Спать не хотелось. Я стал спрашивать у своей свахи, чья она дочь и чем занимаются. «Она, — говорит, — дочь дворового человека, а он служит у Генерала Арапова в лакеях, и человек он непьющий, ласковый, обходительный, а мать-то какая — таких баб и в селе не найдешь, а про самою невесту, что ей и цены нет».

— Может, и правда? — думаю. — И пора, за все прошедшие черные дни, пора настать светло-радостному времю. Кто знает? Может, счастие ко мне подваливается, а я отталкиваю, не люблю.

На другой день пошел в город нанять квартиру, где бы приютить будущую свою молодую жену, и приискать себе какое дело.

Был один знакомый у меня, одного полка. Он служил в полковой канцелярии писарем. Он, вышедши в отставку, женился на вдове, взошел к ней в дом. Вот к нему я и направил стопы свои. Вхожу в дом его, он приветливо меня принял, и жена его показалась баба добрая, такая словоохотливая и во всем опытная. Подумал, что они живут богато и счастливо. Далее и более, и расскажи им всю подноготную: что хочу жениться, и квартиру надо, да чем-нибудь и заняться. На первое он похвалил, а на второе предложил свою спальну, а чем заняться, какой торговлей, то нет лучше и прибыльней торговать ржаной мукой, товар этот всякому надо.

— Сознаюсь, — начал он, — что я давно думал этим торговать, но приискивал себе товарища. Деньжонок-то у меня немного, а вдвоем-то сложиться — то ли

315

дело, поидет один покупать, а другой продает. Я нагляделся, как они торгуют, — продолжал он, — и как скоро они богатеют — Боже мой! А недалеко сказать: сосед мой, Петр Гаврилов, в лавочке торгует. Чем он содержится, а семейство большое и сам-пять? Естли бы не ржаная мука, он куда бы годился? В нищие.

С другой стороны сидит хозяйка возле меня, и все поддакивает: что все главные купцы непременно сначала торговали ржаной мукой, а разбогатеют, потом и торгуют, чем хотят, и другим товаром.

Я не успеваю головы поворачивать то к нему, то к ней, и удивляюсь, как скоро люди богатеют. Они видят мою простоту и неопытность, что-де попался к ним на удочку, они с лукавой улыбкой так и рассыпались, уверяя с клятвой, что естли соединюсь с ними торговать, то ближе года так разбогатею, что на тройке рысистых лошадей покатывать буду.

Потом подан самовар, послали за водкой, и стали угощать. Время клонилось к вечеру, и они оставили у себя ночевать.

Мы не спали до полуночи, и оба в один голос рассказывали, из чего приобретаются главные барыши, из чего начать.

— Первое, когда покупаешь, — начал он, — постараться, чтобы купить дешевле, хотя 1 коп<ейку> на пуд против общей цены, когда станешь ссыпать к себе в лавку, бери побольше походу, скажем, хоть на 1 коп<ейку>, потом пустишь свой товар в продажу, тут тоже есть сметка — об этом после узнаешь; против своей покупки 2 коп<ейки> в розницу продается дороже на пуд. Покупателя старайся обвешать хотя на 1 коп<ейку>, так сочти, сколько копеек на пуд? До 6 коп<еек> барыша. В базар продать можно средним числом 100 пудов — то сколько будет пятачков, и иной раз и по 10 коп<еек> будут барыша. 100 пудов и 100 гривенников — деньги. Тогда куда нам будет девать деньги?

Я от радости с места соскочил, ходил взад-вперед по комнате, садился и опять вставал, обоих за руки хватал, инда в жар бросило. Вышел просвежиться на свежий воздух, и радость эту немного обдуло.

Вспомнил, что он говорил, нужно обвешивать продавца и покупателя, да не грешно ли это будет? А вот, думаю, спрошу, что он на это скажет? Вхожу в избу.

— Ну, товарищ, все хорошо, — говорю, — а вот что не хорошо: по-моему, вы сказали, что обвешивать необходимо и продавца, и покупателя, а я думаю, что это грешно немного будет.

Они оба удивились, улыбаясь, и смотрят на меня.

— Вот что разбирает! Да ты недавно на воле и не знаешь ничего. Да зайди в любой магазин, спроси, например, 1 ф<унт> чаю в 2 руб<ля>. — тебе подадут в 1 р<убль> 50 к<опеек>. Спроси аршин сукна в 3 руб<ля> — подадут в 2 р<убля>, ситцу спроси прочного, а подадут гнилого. В церкви и то обманут: подай свечку за 3 коп<ейки>, — проси сторожа, и он подаст, которая стоит 2 к<опейки>. На воле все так живут и все друг друга обманывают.

Убедившись вполне, что на воле живут и друг друга обманывают, — вынимаю кошелек и отсчитываю ему тридцать рублей, все серебряными, — нанять лавку, купить весы и все принадлежности, а давая эти деньги, я обещался к нему переехать на другой день в дом жить.

316

Выхожу из дома его в самом веселом расположении духа, в полной надежде, что скоро разбогатею, и навстречу идет старик нищий, просит у меня с поклоном милостину.

— Отойди прочь, — закричал я, — старик, а милостину просить стыдно! Дожить до седых волос, а денег не накопить!..

Вот, думаю, поживу на воле с полугода, самого себя не узнаю: рысистых тогда заведу, в купцы полезу. С такими приятными мыслями прошел 12 верст до села, ровно на крыльях летел. Вхожу в избу:

— Ну, кумушка, или свахынька, как лучше тебя называть? Скажи: слава Богу! Я торговать начну самым выгодным товаром; все купцы, слышишь ли, сначала этим начинали торговать. Вот и я с этого же начинаю торговать. Чрез полгода заведу хозяйство, а тебя возьму в клюшницы, в прачешну, пойдешь? Пойдешь, знаю, что пойдешь ко мне жить.

— Что это ты, родимый? Не видала тебя николи пьяного.

— Да ты дура! Кабы не кума, я тебя бы обругал!.. Выслушай, и узнаешь что не пьяный я.

Она знала мою привычку, — кого дурой назову, особенно дурочкой, это ласки у меня такие. И стал ей рассказывать с начала до конца. Она выслушала все это, да тяжело вздохнула.

— И, родимый, я чую, что они тебя обманут, да и душеньку в ад пустишь.

— Они все там обвешивают, общитывают, бранятся. Да все так живут, — прерывая сии слова, и начал рацию читать, — что взойди в любой магазин, там на рубли тебя обманут, а я на копейку кого обвешу — поди-ка нужно Богу вмешиваться в копеечных грехах. Ничего, кума, ничего, — утешая ее.

На другой день отправляюсь в Пензу, беру свой сундучок трехчетвертной, ставлю на телегу, сажусь возле его и выезжаю со двора.

— Ну, кумушка, — говорю, — прощай. Молись по ночам, молись, чтобы я разбогател. Тебя тогда не оставлю, твой хлеб-соль не забуду.

Она покачала головой, махнула вслед мне рукой, и я уехал.

Вот благословение все мое на новый подвиг борьбы в волнах житейского моря.

Дорогой что-то я чувствовал стеснение душевное, как будто идем куда-то на худое дело, да и лошадь-то неохотно бежала, а я в толк себе не мог взять, с какой стороны встретится это худо.

Приезжаю к нему в дом. Он радостно меня принял; я занял его спальну. Потом он отрапортовал расход, на что употреблены деньги мои, и расположились пить чай.

День был накануне базара. Благословясь, пошли на подторжье покупать. Ходим, прицениваемся.

— Вначале надо купить, — сказал он, — у кого легкая рука: от него зависит все будущее благополучие и богатство.

Ходим, выбираем, а протчие торговцы глядят на нас, как на свежу корову, когда в стадо к ним пригонят. Наконец, выбрали. Купили у пьяного мужика два воза. Это, значит, он выпимши, веселый, так и мы весело будем торговать, а другое

317

дело, что у пьяного больше походу возьмешь. Стали ссыпать к себе в лавку, — вижу — то ногой он кадушку поддержит, то рукой за весы уцепится...

— Ничего, — думаю, — действует ловко, барыши будут, — и 50 пуд ссыпали. Начин есть, стало быть, дело пойдет хорошо.

Счет сводить о продаже <стали> производить по субботам. Первая неделя была полною надеждою о будущем богатстве и суббота оправдала его: оказалось, помимо всех расходов, барыша 6 р<ублей> 40 к<опеек>. На первый раз довольны остались мы. На другой неделе, вижу, он принес две пары уток. Обжорство их всем известно. Потом стала появляться какая-то одежда, расход стал вести настоящий купеческий. Прежде говорил он, лакомством считаю баранью голову или свиные ножки, а теперь рукой указывает получше филей!

А я думал, что так и надо: хорошие барыши, значит, идут. Пришла другая суббота и начали сводить счет, но этот счет был как тому, которого среди степей застигнет крупный град. Он бьет ему в голову, а он, поникши, стоит на одном месте: деться некуда. И я должен был выслушать этот град слов, что нет ни муки, ни денег, и оно было так чувствительно, что устоять не мог.

— Да где же оно? — собравшись духом, спросил у него. — То ли я от тебя ожидал, тебе известно каждый рубль, как трудно он уложился!.. — но они оба утешали меня, что отдадут скоро, а теперь нужда их постигла, одежа в закладе была, срок вышел, не пропадать же ей за бесценок, — и я должен был казаться доверчивым до ихой чести. Потому что деться некуда: у них в доме живу. И торговля наша прекратилась; с тем вместе навлек неприятеля за то, что скоро прекратил оную.

Итак, бродя по улице, скучной и одинокой, без дела и без надежды, что будет ли для меня какое дело, тогда завистливо глядел на затеи богатых купцов, мысленно допытывался: чем они начали торговать, что нажили такое богатство, и не мог ничего узнать. А книга толстая, должно быть, эта вольная жизнь, а я ни одного листочка в ней не знаю. Указал один первоначальные строки, да слишком дорого взял. Шутка — 30 руб<лей>! Зато памятней будет, — утешаю себя.

Иду так, поникши и неохотно в свою квартиру, и на встречу идет кума моя. Она доперед узнала, что наша торговля кончилась, и я, выслушав справедливые укоры, что не велела мне довериться ему, — а про невесту сказала, что она плачет и тоскует о том, что солдаты наговорили ей много худого обо мне.

— Тем лучше, — говорю, — что она плачет, — и я тихонько плакал, что мне некуда с ней будет деваться, и хочу ей отказать, — и написал ей записку такого рода: «Слышал я, что вы, прелестная, грустите и слезы льете о том, что наговорили, вероятно, обо мне много худого и вас устрашает будущее. Сознаюсь, к сожалению: все, что говорят люди обо мне, то это правда, потому что со стороны лучше видят нас, нежели сами себя. Итак, возвращаю вам прежнее спокойствие, посылаю Ваше кольцо обратно и от всей души желаю, чтобы оно было надето на достойнейшего меня, с которым бы провели жизнь свою в любви и радости и в добром здоровии. И то, что было, то пусть будет забыто, надеюсь, что Вы скажете, что так Богу угодно, и это не судьба моя. За Вами и я повторяю эти слова; прощайте!»

318

Чрез неделю получаю свое кольцо, и был рад, что скоро развязался. Одна голова, говорят, не бедна.

Долго скитался же я без дела. Поступить к кому-нибудь в услужение, — значит, опять служить, да и угождать. Нет, говорю, хочу быть свободным, вполне свободным. В одно прекрасное утреннее время входит радостно ко мне кума моя и подала объявление. Я машинально поглядел, и глаза остановились. Боже Великий! Что я вижу! Имя собственно мое, еврейское имя! От родных моих письмо получить мне с почты со вложением трех руб<лей>. Тут я вспомнил, что в службе, стоявши у ней на квартире, наудачу послал домой письмо, и не ожидал, что дойдет туда, и вдруг неожиданно получаю чрез 28 лет первое письмо от родных своих. Я побежал на почту. Получаю, и вот оно: «Милый сын мой! Ты помнишь ли, когда разлучился ты со мною, я была больна и не могла встать и проводить тебя, а злые люди не дали проститься мне с тобою. С тех пор я все плакала, грустила и выздоровила как бы для того, чтобы увидеть тебя. Но я истомилась, ждавши, исчахла, устарела, поседела и все ждала; и Творец Небесный сжалился надо мной: получаю письмо от тебя и узнаю, что ты жив и здоров и говоришь, что в этом году получишь отпуск; тогда спеши к нам, любезный мой сын! Ко мне на грудь мою пади, и на чужбине как жил, расскажи. Я голову твою поглажу рукой, и радостные слезы и горячий материн поцелуй снимет застаревшую скорбь и печаль твою, и братец твой и сестрицы издали кличут тебя: к нам, братец. Спеши к нам!.. Мы все ждем тебя, у нас ты отдохнешь и все горе позабудешь».

Сознаюсь, что искушении предстали большие, но в этом отношении я был тверд в том, что естли послушаю голос родных, то я должен забыть слова Того, к которому обращался в день скорби моей, <Кто> избавлял от меча душу мою и <Кем> был всегда храним, тот и сказал: кто любит родных больше, нежели Меня, тот недостоин, чтобы и Я его любил.

«Милая Маменька, Братец и Сестрицы, — писал я им, — чем могу отблагодарить за вашу любовь и долгое ожидание видеть меня? Сердце сжимается невыносимо, тяжело становится, когда подумаю о свидании нашем, что не радости и утешения принесу вам, а только умножу вашу скорбь, растравлю застаревшие раны сердца. По мере любви вашей ко мне умножится ваша печаль о том, что посреди вас буду хуже, чем чужой. Вы возмутитесь, когда узнаете, что я говорить по-еврейски не умею и не пойму радостных слов ваших, не пойму, и как немой буду смотреть на вас. Итак, умоляю вас и прошу вас: не горюйте и не плачьте обо мне, и не ропчите на Того, который делает все хорошо, покоряйтесь Ему, и в покорности найдете спокойствие души себе», — потом следуют поклоны...

А время идет, вот весна наступает, как на воле живу, а не приищу себе никакого дела, брожу по улице грустный, печальный, с тяжелой головой и тяжел на ногах — едва их двигаешь. Когда дела идут хорошо, то будто мозг в голове свежий, глаза светлее, походка легкая, а если наоборот, то к каждому члену печаль привязывает как бы по десятифунтовой гире, — так и отяжелеешь, и оглупеешь, и язык-то неохотно повинуется тебе.

Брожу, как говорю, по улицам, и потом в Кочитовку. Возле овочной лавочки вижу: стоит знакомый личности, и от нечего делать я подошел к нему. Притворился,

319

что давно его знаю, и спросил купить у него такую вещь, зная, что в лавочке нет у него того, а чтобы только завести разговор.

— Как поживаете и торгуете? — начал я. — Здорово ли семейство ваше?

— Какое семейство? — улыбнувшись, сказал он. — У меня никого нет. Живу один, совершенно один.

— Один? — с удивлением уставился на него глядеть. — Да разве можно в лавочке одному торговать?

— Очень просто, — сказал он. — На базар ли пойду товар покупать, запру и ключ в карман; в баню или к обедне — запер да пошел, зная, что все цело будет.

— Так жить — квартиру надо иметь.

— То лучше лавочку снять, в ней живешь и торгуешь. Иной день копеек сорок придется — все лучше, нежели служить у кого; сам себе хозяин.

— Да где же вы тут живете?

— Вот тут, — указывая на теплушку. — Посмотрите, у меня как хорошо.

Я взошел к нему в комнату, и показалось с первого взгляда так хорошо, спокойно и приютно. На что ни взгляни, так на тебя с улыбочкой и глядит: вот самоварчик в углу стоит, а возле его на блюдечках уложены беленькие чашечки, и, как кутяты, свернулись; приютно им тут лежать. Возле двери вдоль стены сундучок стоит, в котором, вероятно, житейская душа хранится, возле стоит кровать, покрыта серым одеялом, и одна подушка — так и манит к себе на спокой после дневной суеты. А вот столик стоит, на котором рассыпано много ложек, а внутри разукрашены разными изображениями. «Должно, продает он их», — подумал я. А на двух ложках мое внимание остановилось: внутри одной нарисованы вески, а на другой часы, и они лежат рядом, кабы для памяти ему, чтобы вешал он верно товар свой, а часы напоминают, что когда часы жизни остановятся, тогда он даст отчет за свой неверный вес. На другой стене прорублено маленькое окно, лукаво на все его делишки, так одним глазом будто глядит оно. И все это казалось так хорошо, так бы и остался тут.

Покупатели часто посещали его, и я вышел из теплушки.

— Жениться таки не будете? — когда остался он один, спросил я его. — Трудненько жить вам одному; болезнь какая случится или прихворатца, тогда стакан воды вам некому будет подать, да и лавочка-то — люди добрые растащут.

— Это правда, — сказал он, да женщин-то боюсь, взять не знаю кого. Из молодяжников выбрать — любить не будет, из пожилых — то характер ее не согнешь. Вы знаете, мы люди военные, нам потрафляй да потрафляй. — Каждое его слово шло к моему положению, и дает прямое наставление, как жить мне на воле.

Распростившись с ним, как старые друзья, и ушел. По уходе из его лавки думалось: вот человек живет счастливо, как не позавидуешь ему? А с виду кажись-то он не очень казист, а торгует. Если бы Бог привел лавочку мне снять, неужели хуже буду его торговать? И не дойдя до своей квартиры, вспомнил, что мещанин Петр Гаврилов, мукой который торговал в лавочке своей (он и теперь еще жив), то на лето сдавал ее, слышно было, а сам озера снимал, рыбу ловил. От рыбы барыши большие рассчитывал он. Я к нему — и что же? В этот же день

320

снял у него за 3 руб<ля> в месяц, и теплушка тут есть. Этим я уверился, что само Провидение руководит мною, и скоро слышит и исполняет желание мое.

На другой день стал принимать от него товар, в овочной лавочке находилось по счету на 53 руб<ля> денег. Я отдал 38 руб<лей>, а остальные упросил его подождать. Когда я принял и переписал весь товар и рассчитался, и он пожелал мне благополучную торговлю, ушел, и я остался один. Слава Богу, думаю, я получил то, что я просил и желал. Гляжу на банки и на расставленный табак, а в перегородке немного муки ржаной для продажи. С начала я был так рад, только боялся, что не во сне ли я вижу всё это и кабы не проснуться. Но вопрос: как торговать. Почем какой товар продавать, я и понятия не знал. Например, придется отпустить на 10 коп<еек> чаю и сахару, сколько тут надо?.. Много дашь — себя обидишь, мало — то покупателя обманешь, он в другой раз не придет. Ех, головушка, что делать? Кто научит... У хозяина спросить (он за стенкой живет, близко), да этим на смех себя подымешь: лавочник, скажет он, а на 10 коп<еек> чаю не отпустит. Хороши барыши от него будут, видать!

Вот так сижу и думаю, и легкой руки жду: кто первый покупатель будет. Подходит вечер, а все нет никого. Я зажег свечку, и вот отворяется дверь, входит солдат высокого росту. Спросил табаку, кренделей, патрон*7 и орехов. Я говорю: все есть, и стал отвешивать. Между тем он спросил:

— На рубль здачи у вас будет?

— Здадим, — говорю, и товар с радостью подвигаю к нему.

И по счету следует с него 32 коп<ейки>, и стал считать ему здачи. Он, забравши товар и деньги, и преспокойно ушел. По уходе его я и хватился: где же рубль, кой я сменял? Так рученьки мои и опустились. Поникши стою, и в пустом ящике гляжу — единственный один рубль оставил на здачу, и тот отдал ему даром. Ах, я осел, болван, лошадь, скотина, ловкую же я штуку выкинул для первого разу! Да что это за жизнь? Хуже образцового полка! Там хотя и бьют, да зато скажут, что делать или где надо остерегаться, а тут в одном остережешься, в другом ошибся. И боясь, не случилось бы еще какой неудачи, — говорят, они как родные сестры и идут вслед одно за другим, — то я скоро лавочку свою запер и лег спать, но не спалось... То радовало, что приобрел спокойную жизнь, то досадовало на неудачу, и склонился наконец, что праведного учителя этого послал <Бог>, дорогонько он взял, зато памятнее будет.

И действительно, после того сделался так осторожен: в лавочку покупатель войдет, в голове так и вертится вперед деньги у него взять, — в особенности менять кому. И так, время от времени, стал я привыкать к торговле. Это есть своего рода наука, в особенности покупать, во всем надо знать много практики. Расход для себя вел очень экономно; в праздничные дни позволял только себе пить чай с белым хлебом, а в будни с черным.

Итак, время жизни моей изменилось, то есть улучшилось, живу себе одиноко, приютно, безмятежно. На базар ли пойду, в Церковь ли взойду — ключ от лавочки при мне, и я спокоен. Так шли дни за днями, месяцы за месяцами, а совершенно

321

спокойным быть — жизнь не для того дана. Естли внешние дела идут благополучно, то внутренние тревожут его. Эти мрачные мысли, любострастные порывы терзают мозг и не дают покой. И как бы избавиться еще от этой напасти, вот бы хорошо! И от нечего делать займусь думою этим вопросом; с чего бы начать, ну хоть из того: увижу ли пройдет хороший мужчина, я себе так, все равно для меня, что он прошел или теленок пробежал, а пройди хорошая девица, то внимание невольно на ней останавливаем. Вот этот вопрос и разгадай: кто это останавливает, мутит так глубоко и будто невидимой цепью привязывает кто-то, и готов все бросить и идти, в особенности, естли она окажет благосклонность к тебе, ну и пойдешь за ней, как голодная овца за клочком сена. Отчего это происходит тут? Сколько ни думай, а ничего не поймешь!..

И много кой что есть непонятное, вот хотя бы и это: откуда бывает то, что я есть хочу? Скажут: желудок того требует. — Да сам по себе желудок не может понукать, что есть хочу. На базаре их много видать, они лежат так себе. Кто он — их подталкивает и требует, что вынь да выложь, а давай есть? Стало быть, тайна штука такая есть, она это суетится и командует и куда хочет, туда и поворачивает. Но в первом отношении с ней можно поступить, кто имеет сильную волю, в помощницы этой воли нужно занять голову размышлениями, что-нибудь о другом из головы не выпускай. Также хорошо не лежать долго в постели и рано встать.

Итак, чтобы занять голову размышлениями, тогда в мыслях положил описывать свою проходящую жизнь, начиная припоминать, что мог запомнить от самых юных лет до восьмилетнего возраста, последовательно припоминал домашнюю жизнь, и в кантонистах, и в службе, о чем и до настоящего время веду биографию этой жизни, которая и составляется... сия.

Итак, сидя в лавочке, время так шло близ года, и оно могло быть хорошо, естли бы жить вдали от людей. Но между ими жить, то каждый простой предмет тревожит и печалит тебя. С базару ли видишь муж с женой идут и несут свою покупку, мысленно провожаешь их туда, куда они взойдут, там дети, можешь встретить их, говорить и смеяться будут между собою, а я в своих стенах осужден как бы на вечное молчание.

Вот день праздничный, семейно идут в Божий храм, семейно друг за друга молются, а потом праздничный и вкусный обед ожидает их; и я к своей лавочке иду, отпираю, и одни мрачные стены печально буднично глядят. И эти завистливые мысли старался отогнать прочь, но далеко они не уходили. Говорят, что надо молитвы; и так же слыхал: кто молится, на того искушений более нападает. Тут-то и предстоит борьба, и борьба сильная, стыдно и совестно бывает тогда, естли допустить, что добро будет побеждено злом.

Однажды зимней порой иду с базара налегке, ничего не удалось купить. Иду по улице и оглядываюсь иногда по сторонам, и замечаю, какая ни встретится на пути из молодяжников, то она волосы на лбу погладит, то платочек на голове поправит... — это знак добрый, думаю, им, видно, хочется, чтобы они нравились мне. После того и я стал охорашиваться. Рубаху каждую неделю менял, манишку чрез две недели, раза два в неделю и сапоги почистишь. Одним словом, стал казаться женихом.

322

Вот к этому-то жениху и повадись одна девушка. Я знал их дом и ее, что она чересчур исполняла заповедь о любви к ближним. Она всех и каждого любила и охотно к себе приманивала. Она, бывало, нет да нет заденет вопросом: — Как вы один это живете? — И вызвалась, что она охотно каждый день принесет мне ведро воды. Я с своей стороны поблагодарил, говоря, что ее вода, вероятно, будет чище и вкуснее всех. С тем и ушла. После того каждый день я получал от ее ведро воды. Однажды в бурное и погодное время я предложил ей остаться пить чай.

— Может, перестанет до той поры погода, — говорю. Она и осталась. И во время этого разговор шел так себе, не зная о чем, и потом незаметно перешел о женатых людей.

— Грешница, — начала она, — как завидую супружескою жистью, я нагляделась на тех, кои хорошо живут. Они говорят — не наговорятся, глядят друг на друга — не наглядятся, вместе советуются, вместе трудятся, а всякий труд им легок.

— Вы, сударыня, — говорю, — смотрите на этот предмет очень прямо, а вы зайдите-ка сбоку да посмотрите — то вид иной покажется этой супружеской жизни. На той неделе, — говорю, — видели вы похороны, за гробом шли малютки, держа отец их за руки и сам плакал навзрыд; — в сыру землю провожали они мать свою; с ней вместе ляжет их радость, любовь, материны ласки, привет, и все это засыплется землею. Их отец плакал голосом тогда, а потом его плач перейдет втайне, подрастут эти дети, и к тайному плачу отца и они примкнутся, и горчее будут их слезы, естли отец даст им другую мать, т. е. когда он женится на другой. Замечено, что отец делается тогда к детям своим суровым, угрюмой и жестокий, и тогда их и утешения в слезах, и в слезах их облегчение, и это знает всякий, что женившись, один когда-нибудь другого оставит, и на это никто не глядит, женются, радуются, скачут, пляшут, — и потом немного погодя плачут и вздыхают. Отчего все это так скользко и непрочно? Сколько тут ни думай, а не поймешь ничего.

— У-у, какие вы глазасты. Далеко очень глядите, — сказала она, — и в Евангелии сказано: что не видите, не заботьтеся о завтрашнем дне, там так, что ли? Люди прежде жили, и теперь так живут, женются, веселятся, и после нас будут так жить, с того и пословица, должно, выработалась, — день, да мой, а год куда и девать.

Говорили, что она жила у одного господина в наложницах, и он учил ее грамоте, по ее ответу это, должно, правда.

В это время маленький брат пришел за ней, и она ушла с ним домой.

Время от времени знакомство ближе соединило нас, но был далеко от того, чтобы воспользоваться тем, что холостой человек ищет.

Однажды задумал полакомиться. Купил горшок молока и вормишели я и захотел сварить молочную лапшу. Хорошо, задумано и сделано: затопил печку, поставил горшок. Огонь горит, и молоко стало румяниться; стал и караулю, чтобы купленное молоко из печи не убежало, и как нарочно входит в лавку один.

— Что вам? — кричу ему из теплушки.

— Табаку четвертку.

323

— Сейчас! — думаю, скоро вернусь. Он не успел уйти, идет другой.

— Вам что?

— Соли на 5 к<опеек>. — Отпустил — еще идет.

— Что еще?

— На 6 к<опеек> муки на подбойку8. — И это, торопясь, отпустил.

 

Встреча генерал-майора А. Е. Тимашева с генералом Мартенпре. Крым. Черная речка. 1856 г.

Встреча генерал-майора А. Е. Тимашева с генералом Мартенпре.
Крым. Черная речка. 1856 г.

Вхожу в теплушку — о, ужас! Молоко выбежало, и оно текет по полу прямо к двери. Раздумало, видно, в печке, и хочет опять на базар. Характер мой вспыльчивый, сердце спустить не на кого. Схватил я ухват с досады, сунул горшок в даль, и он об стенку раскололся и закрыл печку; — тем и кончился ожидаемый вкусный обед, и убыток немалой претерпел — ровно на 9 коп<еек>. С той поры и думать не смел что-нибудь сготовить.

И я, как сказал, при хорошей торговле с белым хлебом пил чай, а при посредственной — с черным хлебом, так вот так-то! Однажды вместо обеда пью чай, а она пришла.

— Садитесь, присядьте, говорю, вот тут, — подвигая табачный ящик. Она присела. Надо сказать, что разговор всегда с ней был о божественном.

— Какой сон я сегоднешнею ночь видела, — начала она, — будто я стою в Церкви одна, и представляется, что я должна скоро умереть, и я в страхе чего-то ожидаю. Вижу, выходит чернец из Алтаря и дает мне просфору, и я проснулась.

— Это значит — перемена жизни, — говорю.

324

Она печально задумалась, и чай не пьет.

— Что это вы, или умереть боитесь? Чего бояться? Естли грехов, то чем дольше живешь, и они больше нарастают. — Она закрыла лицо руками. — Что вы? О чем это вы? — желая утешить ее.

Она подняла голову и уставилась на меня:

— О чем спрашиваете вы? Вам желательно, скажу, вы не поможете мне, скажу, и вы не поверите мне, что плакать рано начала, и век свой буду плакать. Знаю, что вы глядите на меня с худой и позорной стороны, а не знаете, какой ад мучения кроется в душе моей. Я иссыхаю медленно, истаиваю, как воск, от угрызения совести, всегда, когда... — и замолчала на последнем слове когда. У меня улыбка пробежала: то есть, когда она любовника своего обнимает, она истаивает от угрызений совести; это может и правда. — Я пропавшая овца, заблудшая, и кто меня найдет? — сквозь слезы тихо проговорила она. — На водах тонет ли кто, его спасают, в болезни лежит — ему помогают, а кто вязнет и тонет в болоте смрадных страстей, того с презрением отвергают, — и замолчала. — Молодость легкомысленна, молодость, — вдруг скричала она, сжавши кулак, — не могла устоять против сильной соблазны искушения, не смогла!

— Что же, — говорю, желая утешить ее, — в искушение все впадали, умные и сильные люди, и святые отцы, да и Спаситель о том и молиться велел, не впасть во искушение, а вы молитесь и не унывайте!..

— Молиться, говорите вы. Хорошо молиться, когда совесть чиста, и я той молитвой, о, недолго молилась. Теперь молитва моя напрасна, как моления богача, но мне не капля воды обмоченного пальца, а кто бы все, — и замолчала.

В лавочку взошел покупатель, и я вышел и продал ему, что нужно. Вхожу — вижу, она собирается домой. От этой сцены растерялся духом и не знал, оставлять или пусть она идет, и она молча накинула платок и ушла.

«Что все это?» — оставшись один, раздумываю, и как мягкого характера, с сожалением о ней чувствовалось, представляя чистосердечное раскаяние, и что она открылась и доверилась мне. Это помышление в голове колесом так и вертелось, и, наконец, убедился, что естли бы угодник, который спасался на столбе, видел бы это, он, вероятно, оставил бы свой столб и пошел бы за ней во мнение того, что спасает погибшую душу.

Вот что делалось у меня в теплушке, и никто это не знал. И после того бывало: воды принесет, подметет, приберет. Видя это, радостно думаешь: «хорошо как она все делает, а естли женою будет, тогда и лучше будет стараться»... И думать не можно было тогда, что она после приберет так, что <с> двумя свечами ищи и ничего не найдешь.

Бывало, в свободное время разговор заводила часто о будущей жизни. По-видимому, она боялась немного того; ей хотелось, чтобы там ничего не было. Один семинарист утешал ее, говоря, что живи хорошенько, покуда живем, исполняй все, что хочет жизнь, умрем, и все тогда кончится, ты в землю, а душа улетит, — вот и всё, и ей хотелось, чтобы и я сказал то же, что и он.

Пишу это как в свободное время и от нечего делать, выпишу для памяти себе суждение наше о этом предмете.

325

— Вы спрашиваете, Хорошенько, как он вас называл, — говорю, — что будет там, когда засыпят и нас землею? О столь важном вопросе давно, и до рождества Христова спрашивали тоже о том, и много спорющих было, иные отвергали, а многие утверждали о будущей жизни, сколько было пророков, и никто не смел ясно о том проповедовать. Что же сие, что не открыто было никому тайну сию, <в> ответ на это можно сказать только то, что человеку смертному не дано знать, что будет в вечности, а должно снизойти некто от вечности, он будет перевозглашать то, что будет там, и о толь важном происшествии ожидали и предсказывали многие пророки, а много веков прошло во ожидании!.. Наконец приближается то спасительное время, что идет от вечности к нам Тот, кто был в начале, и о сотворении мира, как говорит нам Священная История, был некой совет, то есть боги сотворили небо и землю, и один из них к нам идет, и эту весть впервые услышали от пришедственника его Иоанна, идет, говорит он, идет агнец мира, то есть всемирная жертва, идет Тот, у которого я недостоин развязать ремни обуви его.

И так, первое слово как вестника от вечности к всеобщему народу, покайтесь, ибо приближается Царствие Божие, потом обращается к страдающим и плачущим ради правды: Блаженны вы, говорит он им: велика награда ваша на небесах, это значит, — по смерти своей они получат награду. Потом идет креститься в реке Иордане и тем кладет основание Нового завета, в котором главное состоит любовь друг к другу. Итак, поговорим о этом предмете. Более вам, вероятно, известна история Нового завета, остановимся на последние дни жизни его, из чего увидим, что это был не чадо земли, — мысленно вслед пойдем за ним, вот подходитТеги: 12. Воспоминания лавочника , Документы личного происхождения

Библиотека Энциклопедия Проекты Исторические галереи
Алфавитный каталог Тематический каталог Энциклопедии и словари Новое в библиотеке Наши рекомендации Журнальный зал Атласы
Политическая история исламского мира Военная история России Русская философия Российский архив Лекционный зал Карты и атласы Русская фотография Историческая иллюстрация
О проекте Использование материалов сайта Помощь Контакты Сообщить об ошибке
Проект «РУНИВЕРС» реализуется
при поддержке компании Транснефть.