Все документы темы  
Российский архив Материалы по теме: Том II-III


Революционное время в Русском музее и в Эрмитаже: (Воспоминания графа Д. И. Толстого) / [Вступ. ст.] С. Г. Блинова, Д. И. Толстого; Публ. [и примеч.]

Революционное время в Русском музее и в Эрмитаже: (Воспоминания графа Д. И. Толстого) / [Вступ. ст.] С. Г. Блинова, Д. И. Толстого; Публ. [и примеч.] С. Г. Блинова // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1992. — С. 330—361. — [Т.] II—III.

330

Граф Дмитрий Иванович Толстой, директор С.-Петербургского Императорского Эрмитажа, товарищ управляющего Русским музеем императора Александра III в Петрограде, родился в Царском Селе в Китайской Деревне в ночь с 30 на 31 мая (ст. стиля) 1860 г.

Его отец — Иван Матвеевич Толстой — сын сенатора Матвея Федоровича Толстого и Прасковьи Михайловны Толстой (урожд. Голенищевой-Кутузовой, дочери фельдмаршала князя Смоленского) был в 1866 г. пожалован в графское достоинство При рождении сына Дмитрия он состоял товарищем министра иностранных дел, обергофмейстером Высочайшего Двора, а затем министром почт и телеграфа.

Его мать — Елизавета Васильевна Толстая (урожд. Туманова) — дочь воронежского предводителя дворянства Василия Яковлевича Туманова и Марии Ивановны Тумановой (урожд. Дубенской). Род Тумановых был купеческого происхождения. В семье Толстых было 8 детей, пятеро умерли в раннем возрасте, а трое оставшихся — осиротели. В 1867 г. от неправильного лечения малярии на водах Карлсбада и Висбадена умер отец, а через три года, вследствие развившейся душевной болезни, покончила с собой мать: «Мой брат Иван старше меня на два года, вместе со мною вломились через плохо запертую дверь в ее комнату и наткнулись на ее бездыханное тело, висевшее перед образами в углу»*.

После кончины матери детей стала воспитывать Екатерина Матвеевна Толстая, крестная мать Ивана и Дмитрия, сестра их отца. Главным образом, благодаря ей семейный совет Толстых отказался от принятого ранее решения о помещении мальчиков в Пажеский корпус. До 15-летнего возраста Дмитрий Толстой воспитывался дома, а в 1876 г. поступил в 6-й класс 3-й Петербургской гимназии: «Учился я в гимназии прилежно, добросовестно вызубривая к урокам заданное и окончил курс с наградой серебряной медалью»**.

В 1879 г. Толстой поступил на юридический факультет Петербургского университета, в котором «посещал довольно аккуратно лекции, но серьезно не занимался, а только усиленно готовился к экзаменам, которые и удачно сдавал за все 4 года учения»***.

Окончив в 1883 г. университет со степенью кандидата, Толстой осенью отправился в путешествие по Европе (Италия и Испания), а потом в Египет и Палестину. Вернувшись, он провел лето 1884 г. в имении в селе Чертовицком Воронежской губернии, затем поступил на службу в Министерство иностранных дел, сначала получив место в департаменте внутренних сношений, а потом в канцелярии министерства.

7-го января 1890 г. 3-й секретарь канцелярии Министерства иностранных дел Дмитрий Иванович Толстой обвенчался с Еленой Михайловной Чертковой. Брак оказался счастливым. Новобрачные отправились в свадебное путешествие в Италию и Францию. По возвращении Толстой покинул канцелярию и был назначен чиновником особых поручений при Министерстве иностранных дел, а после отказа ехать секретарем в Русское консульство в Лондоне был оставлен в покое и формально причислен к министерству.

В 1901 г. Толстой принял предложение великого князя Георгия Михайловича (управляющего Русским музеем императора Александра III) стать его помощником или официально «товарищем». Служебная деятельность Толстого приобретает новый характер: «Скоро после моего поступления в Музей я был выбран в члены Академии

331

Художеств, принимал участие в академической комиссии, выбиравшейся для покупки картин на выставках»*. Работа пришлась по душе. Деловые отношения позволили Толстому близко узнать многих выдающихся художников: И. Е. Репина, Вал. А. Серова, М. В. Нестерова, А. Н. Бенуа, Н. К. Рериха, М. В. Добужинского, И. Я. Билибина, А. Я. Головина, работы которых приобретались им для собрания Русского музея.

В 1906 г. Толстой был выбран гласным Петербургской городской думы, где его деятельность была в значительной степени формальной.

В 1909 г. после кончины директора Императорского Эрмитажа Ивана Александровича Всеволожского Толстому был предложен этот пост, и он, не без колебаний и уговоров, принял предложение, сохранив за собой и должность товарища управляющего Русским музеем. После того как Толстой стал администратором двух крупнейших отечественных музеев, жизнь его приобрела определенный ритм: 10 месяцев он проводил в городе в делах и заботах о музеях, а 2 месяца ежегодного летнего отпуска — у тестя в Киевской губернии. Впрочем, были исключения: летом 1912 и 1913 гг. Толстые путешествовали по Италии и Испании. Преддверие первой мировой войны застало Толстого в Теплице, где он находился на лечении и откуда после убийства австрийского престолонаследника срочно выехал в Петербург.

Годы войны Толстой провел в Петрограде, в нем же встретил обе революции, в пору которых оставался честным государственным чиновником и способствовал сохранению музейных сокровищ. Однако стремительное развитие событий во всех сферах общественной жизни требовало ухода со сцены людей старого закала. В конце 1918 г. Толстой, не подавая в отставку, получает разрешение советских властей на отпуск и уезжает через Москву в Киев. Дорога выдалась трудной, в Москве Толстого едва не задержали. Однако обошлось, и вскоре он оказался в Киеве, где к тому времени уже находилась его семья. Узнав о расстреле великого князя Георгия Михайловича, Толстой принял окончательное решение: в Петроград не возвращаться, с властями не сотрудничать. Таким образом началась его эмиграция.

Пожив недолго в Киеве, Толстой вместе с семьей перебрался в Новороссийск, а потом в Ялту, где прожил с сентября 1919 г. по январь 1920 г. Здесь пришло понимание того, что в России, на родине, места более нет: «С тяжелым сердцем и не всегда подавленными слезами отошли мы от ялтинского мола около 5 часов пополудни 20 января 1920 года»**. Прибыв на английском миноносце в Константинополь, Толстые решили долго в нем не задерживаться. Знакомые советовали отправиться на Мальту, где, по слухам, жилось сносно. При отплытии из Константинополя заболела тифом дочь, и семью, сняв с корабля, поместили в карантин в Бриндизи. К счастью, все кончилось благополучно: дочь поправилась, и после ее выздоровления семья добралась до Мальты, где прожила до марта 1921 г. Затем начались непрерывные путешествия по Европе: осень 1921 г. — зима 1922 г. — Канны, лето и осень 1922 г. — Дубровник, с зимы 1923 г. — Баден-Баден и, наконец, с мая 1924 г. — Ницца, в которой с сентября 1925 г. Толстые поселились окончательно. Здесь, насколько было возможно в эмиграции, пришло успокоение: «В Ницце я вполне удовлетворен нашей тихой, спокойной жизнью; мы мало кого видим и только изредка принимаем участие в каких-нибудь общественных и благотворительных собраниях»***.

В 1933 г. к Толстому обратились представители Русского исторического архива (РЗИА) в Праге с просьбой написать автобиографию и воспоминания о годах жизни в Петрограде. В РЗИА к тому времени уже было накоплено много рукописей видных деятелей российской эмиграции. 74-летний Толстой откликнулся на просьбу: написал и поместил в РЗИА автобиографию и воспоминания, снабдив их предварительной запиской следующего содержания:

«Меня пригласили написать мою автобиографию, чтоб поместить ее вместе с другими воспоминаниями в Пражский Русский исторический архив. Откровенно говоря, не без колебаний решаюсь представить на суд будущих поколений обзор моей мало интересной жизни. Дело в том, что я могу считать себя исключительно счастливым человеком,

332

а какой интерес может представлять для постороннего исследователя жизненное поприще, пройденное гладко, без ярких событий и особых потрясений. Кроме тяжелых эпизодов кончины моих родителей и общего разорения и беженской судьбы, тяжело отозвавшихся на всех людях моего класса, ничего выдающегося в моей жизни отметить не приходится. В семейной жизни я был, можно сказать, исключительно счастлив до самой старости; 44 года, проведенных в полном духовном единении и согласии с женою-другом, служившей мне во всем поддержкой и нравственной помощью, близкие и дружеские отношения с моими детьми и их семьями могут служить редким примером семейного счастья. Политически значительных положений я не занимал и на судьбы родины никакого влияния иметь не мог. Такая жизнь может показаться лишь серой и для постороннего неинтересной. Все же, если я решаюсь оставить письменный след о моей жизни, то лишь потому, что будущий исследователь может найти какие-нибудь новые черточки исчезнувшего после революционной катастрофы быта.

Отдельная записка с более подробным описанием, как революция отозвалась на управляемых мною музеях, может представить больше общего интереса.

Представляя свои записки в распоряжение Русского исторического архива в Праге, я ставлю непременным условием, чтоб таковые не издавались, буде того пожелают, ранее 10 лет после моей кончины, а записка о музеях не ранее перемены режима в России во избежание преследования большевиками упомянутых и названных в ней лиц.

Граф Д. И. Толстой»*.

Революционное время
в Русском Музее и в Эрмитаже

(Воспоминания графа Д. И. Толстого)

В 1901 году я был назначен Товарищем Управляющего Русским Музеем Императора Александра III (Управляющим был Вел. Кн. Георгий Михайлович); в 1909 г. — Директором Императорского Эрмитажа. События 1917 г. застали меня занимающим ту и другую должность.

Цель настоящих записок — описать по мере сил и уменья то, что пришлось на моих глазах пережить обоим вышеназванным учреждениям. События были записаны мною более года спустя, и потому кое-что могло утратиться из моей памяти, тем более, что под рукой у меня тогда уже не было никаких документов или архивных данных, по которым можно было бы точно установить даты и последовательность событий. Не претендуя на полноту приводимых сведений, могу лишь заявить, что я старался добросовестно и по возможности беспристрастно осветить события, в которых я принимал прямое или косвенное участие.

Если я решаюсь предать гласности эти воспоминания, то лишь потому, что всякому прикоснувшемуся, хотя бы и в незначительной мере к историческим событиям, перевернувшим весь строй нашего отечества, следует, мне кажется, поделиться со своими соотечественниками собранным материалом, могущим послужить для работы будущего историка русского лихолетья.

I

День 1-го Марта 1917 года был один из самых тревожных когда-либо пережитых мною. С раннего утра уже около 8 часов ввиду неспокойного времени, внутренним ходом через бывшую Петровскую галерею я отправился из

333

своей квартиры* в Эрмитаж, уже несколько дней перед тем закрытый из предосторожности для публики. Между служителями была установлена очередь хождения на службу, и они несмотря на частую стрельбу на улицах и опасность передвижения замечательно добросовестно приходили в Эрмитаж и исполняли свои обязанности. Хранительский персонал тоже организовал между собой дежурство, и служащие решили по очереди проводить ночь в маленьком помещении, рядом с вестибюлем, так называемой «гофъ-фурьерской».

 

Воспоминания графа Д. И. Толстого

В этот день первое дежурство начал Яков Иванович Смирнов1, которому принадлежала эта мысль. Будучи старшим хранителем Средневекового отдела Эрмитажа он был в то же время членом Академии Наук и профессорствовал в Петроградском университете. Человек он был крайне своеобразный: большой ученый в области истории древностей, очень разносторонне образованный, характера прямого, очень импульсивный; он обладал особенной наклонностью к критиканству, не говоря о его критических способностях; это преобладание в нем критического ума, а также стремление к самокритике часто парализовали

334

в нем его недюжинную работоспособность; про него говорили, что он всегда, обо всем, со всеми спорит, не исключая и себя самого. Относясь строго к себе, он мог однако показаться недоброжелательным относительно других; но по существу он был человеком очень добрым, глубокопорядочным, с сильно развитым чувством долга. К сожалению благодаря отсутствию порядка, а также вышеуказанному свойству — самокритике и сомнению в себе самом, его громадная эрудиция не дала тех плодов, каких можно было от него ожидать. В своих денежных делах он был нерасчетлив, тратил порой собственные средства на казенные цели, благодаря чему бывал в очень стесненных обстоятельствах: во время большевизма он настолько нуждался, что умер от истощения. Физически Смирнов казался значительно старше своего возраста (ему не было и 50 лет), и наружному своему виду он не придавал никакого значения. Говорил он красивым чистым русским языком, но сильно заикался.

Прийдя в вестибюль Эрмитажа и узнав, что Я. И. Смирнов уже прошел к себе в Отделение, я отправился за ним, распорядившись, чтоб меня тотчас вызвали, если бы появились лица, требующие Директора. Около 9 ½ часов мне дали знать по телефону с подъезда, что меня спрашивает присланный из <Государственной> Думы «депутат». Отправившись на этот зов, я встретил в Египетском зале бритого черноволосого, очень прилично одетого господина, со шляпою в руках, отрекомендовавшегося присяжным поверенным Гидони. Его сопровождало два других лица — юнкер военного училища и молодой человек довольно растрепанный, в косоворотке, с обликом не то полуинтеллигентного рабочего, не то студента-народника (в последствии он действительно таковым оказался). Г<осподин> Гидони учтиво сообщил, что тревожась за судьбу музейных сокровищ, он испросил у Думской Исполнительной комиссии мандат на защиту «народного достояния» и просил меня передать ему охрану Эрмитажа. Мне пришлось ему объяснить, что в точном смысле охраной нашего учреждения я не заведую, что все здание находится в ведении Дворцового Управления, что охрана возложена на дворцового полицеймейстера и его команду, администрация же Эрмитажа является лишь квартирантом, оберегающим во внутреннем помещении вверенные ему предметы, поэтому передавать ему охрану я фактически лишен возможности. Я прибавил, однако, что ввиду брожения в городе и возможности нападения толпы, я с удовольствием принял бы всякую помощь. Со своей стороны Гидони доказывал, что он или его спутники могли бы оказаться полезными в случае нужды, чтоб разговаривать с толпой от имени Государственной Думы, являющейся в данную минуту единственною популярною и признанною властью. В это время вмешался в разговор Смирнов с замечанием, что мы не имеем права впускать посторонних лиц для охраны Эрмитажа без согласия на то законной, ответственной в данном случае власти, т. е. дворцового полицеймейстера полковника кн<язя> Ратиева. После довольно продолжительных переговоров было решено, что один из сопровождавших Гидони останется на всякий случай нам в помощь, пока в качестве частного лица. Юнкер присутствовавший при разговоре, напуганный рассуждениями нашего хранителя о полицеймейстерской власти и полковническом чине отказался от несения этой сторожевой службы. «Полицеймейстер — полковник, мое положение относительно его может оказаться очень неудобным; он может меня арестовать!» — говорил молодой воин, чем вызвал со стороны Гидони колкое замечание: «Вы, товарищ, напрасно шли на дело, раз Вы считаете неудобным брать на себя ответственность и рисковать осложнениями. Было довольно забавно читать на лице этого военного «товарища» полное смятение и конфуз. Что касается второго «товарища», студента-горняка, то он по-видимому довольно охотно взял

335

на себя предлагаемую ему роль и был водворен в «гофъ-фурьерской», где вскорости напоенный чаем, удобно разлегся на диване. Прежде, чем покинуть Эрмитаж, Гидони обратился ко мне с вопросом: могу ли я поручиться за целость и неприкосновенность оставляемого у нас «товарища». На это я ему ответил, что с моей стороны, а также со стороны моих эрмитажных сослуживцев молодой человек будет пользоваться полным вниманием и ничем не рискует; за дворцовое же начальство я безусловно отвечать не могу, хотя лично уверен, что полицеймейстер ничего неприятного не предпримет, а вероятнее всего будет сочувствовать всякой помощи для поддержания порядка.

По отъезде Гидони (он приезжал с помощниками на автомобиле) я сбегал позавтракать на свою квартиру, но предварительно побывал у Ратиева, чтоб сказать ему, во избежание недоразумений, о сторожащем у нас студенте. Дворцовый полицеймейстер сочувственно отнесся к моему соглашению с Гидони.

Дома я застал свою семью в возбуждении и тревоге: набережная в это время казалось пустынной: вдоль нее откуда-то свистали пули, и от них редкие прохожие прятались за гранитные стенки спусков на лед и за колонны дворцового фасада; изредка бешено мчались автомобили перегруженные рабочими и дикого вида солдатами; многие из них помещались, иногда лежа, в нарочито живописных положениях на крыльях и подножках автомобилей, и почти все держали винтовки наизготове.

Не задерживаясь у себя, я снова поспешил в Эрмитаж, но в «гофъ-фурьерской» уже студента-революционера не нашел: оказалось, что в мое краткое отсутствие Ратиев прислал за ним стражника с просьбой прийти во дворец и успокоить волновавшихся раненых лазарета, помещавшегося в больших залах. Вскоре появился у нас новый посланец, по его словам от председателя Государственной Думы2, хромой полковник с несколькими молодыми людьми. Он объяснил, что М. В. Родзянко, обеспокоенный судьбой наших сокровищ, прислал его узнать, не нуждаемся ли мы в какой-нибудь помощи или охране от случайных грабителей. На это я ответил, что считал бы очень полезным иметь в Эрмитаже воинскую часть, которая при случае могла бы оградить нас от нападения толпы; присутствие представителя новой фактической власти может также быть полезно. Я сказал, что у нас находился студент, снабженный письменным документом от Государственной Думы, но что от нас его переманил дворцовый полицеймейстер для охраны Зимнего Дворца. Выслушав меня внимательно, обещав похлопотать о военном карауле и оставив нам нового сторожа в лице молодого человека, полковник уехал на своем автомобиле. После этого посещения, беспокоясь о своей семье, я снова сбегал на короткое время на свою квартиру, вернувшись же обратно в Эрмитаж, узнал, что и второго нашего стража-революционера затребовал к себе Зимний Дворец: по телефону из дежурной комнаты дворцовой стражи мне сообщили, что первый студент куда-то отлучился и больше не возвращался, что второй представитель Государственной Думы сидит спокойно в дежурной, откуда, судя по надобности, во всякую данную минуту может быть по телефону вытребован в Эрмитаж либо в лазарет; меня просили оставить его на всякий случай в помощь при дворцовой страже. Так дворец поглотил обоих наших покровителей от революции.

Около 6 часов вечера с парадного входа Эрмитажа раздался резкий звонок, и в открытые служителем двери влетел, можно сказать, С. К. Маковский*

336

страшно взволнованный, с известием, что Эрмитаж горит, что вся Миллионная уже полна черным дымом: «а вы тут спокойно сидите, — восклицал он, — и ничего не замечаете!» Мы со Смирновым ему ответили, что черный дым из трубы отопления — совсем обычное явление в настоящее время, ввиду плохого качества угля, и что никаких признаков пожара не имеется. Тут еще появилась какая-то не менее взволнованная дама, доложившая Маковскому, что ею уже вызвана пожарная часть, которая сейчас прибудет; и действительно, вслед за ее словами раздались звонки пожарного обоза и в дверях показался брандмейстер с топорниками. По исследовании чердаков и дымовых труб брандмейстер объявил о ложности тревоги и безопасности здания. Затем он обратился ко <мне> с вопросом: кто собственник здания? Я ответил, что до сих пор оно было собственностью царствующего Императора, теперь же не знаю, но думаю, что можно предположить, что Эрмитаж является государственным состоянием. Тут меня перебил Маковский заявлением, что Эрмитаж отныне будет принадлежать городу, и что этот вопрос окончательно решен в таком смысле. Мне пришлось отозваться полным неведением на этот счет.

Когда пожарная часть удалилась, мы стали рассуждать с Маковским о мерах обезопасения Эрмитажа, и он советовал мне обратиться к только что назначенному коменданту Шпалерного района, человеку очень энергичному, толковому и расторопному, могущему лучше всех быть нам в этом вопросе полезным. Маковский предложил со своей стороны переговорить с этим комендантом и просить его нарядить для нас отдельный караул.

С 7-ми до 10 часов в наших стенах наступило сравнительное спокойствие: только снаружи перестрелка продолжалась и даже усилилась со стороны Миллионной улицы. Около 10 ч. вечера из Дворца прибежал взволнованный стражник с сообщением, что из Преображенских казарм на Миллионной* дали знать по телефону, что солдаты грозят открыть по Эрмитажу стрельбу и разнести его. если с крыши здания не будут немедля удалены пулеметы. Вся наша недвижимость, как я упоминал выше, находилась в ведении Дворцового Управления потому за то, что делалось на крыше, я ответственности не нес, да по существу и не мог знать, что там делается: хотя ключ от хода с крыши на чердак находился у нашего гофъ-фурьера, но крыша сообщалась через арки с соседними зданиями, и таким путем можно было туда что угодно пронести без всякого нашего ведома. Я, однако, был уверен, что там никаких смертоносных орудий не находится. Наши служители и стражники отказывались идти на крышу из опасения, как бы преображенцы, приняв их в темноте за пулеметчиков-городовых, за которыми по всему городу началась жестокая охота, не стали бы их из казарм расстреливать; да и солдаты, вероятно, не поверили бы голословному уверению, что на крыше ничего не обнаружено. Поэтому решено было дать знать преображенцам. чтоб они прислали от себя представителей, которые сами могли бы воочию удостовериться в отсутствии пулеметов на нашем здании. В ответ на такое приглашение было сообщено, что из казарм придет несколько человек для обыска крыши. Только в первом часу ночи, после усиленной перестрелки на нашем подъезде со стороны Миллионной в наш вестибюль ворвалась толпа человек в 20 вооруженных, страшно возбужденных и сильно пьяных солдат. Они тотчас потребовали со всяким сквернословием, чтоб их вели наверх. Я. И. Смирнов, не отдававший себе отчета в том состоянии, в котором они находились, стал горячо

337

их убеждать, что провести их наверх он не может, т. к. имея заряженные ружья, они способны случайно нанести непоправимый вред, попортить картины и пр. Тут выскочил вперед один молодой преображенец и накинулся на Якова Ивановича с непечатной руганью и криком: «Тебе твои вещи дороже солдатской жизни! Тебе, с... с..., все равно, что солдата пристрелят? Тебе только жаль твоих дурацких картинок!» Когда Смирнов начал горячо возражать, что для него, естественно, дороже всего то, что находится под его ответственностью, солдат свалил его толчком на мраморный пол и стал яростно замахиваться на лежащего то прикладом, то штыком. Момент был очень страшный, впечатление было тяжелое, гнусное: казалось — вот-вот приклад размозжит череп или штык вонзится в живот... Я бросался к стоящим кругом солдатам, к унтер-офицеру, умоляя удержать товарища от ненужного убийства. Более благоразумные, или лучше сказать менее пьяные, оттянули буяна прочь, а унтер-офицер велел Смирнову встать, но тут же приставил ему под нос громадный парабеллум, повторяя ту же ругань и те же упреки в недостаточной заботе о солдатской безопасности. Бедный наш хранитель, мало сравнительно растерявшийся и только позднее сознавший опасность, которой подвергался, собирался уже снова что-то возражать, но я поспешил перебить его и, обратившись к нападающему унтер-офицеру, старался доказать, что: «не стоит обращать внимания на глупую болтовню полусумасшедшего старика, у него только и света в окошке, что его картины, при которых он всю свою жизнь провел», — убеждал я начальника караула. Мало-помалу буря успокоилась, и солдаты столпились у выходных дверей, обсуждая, что им делать. Смирнова я увел от греха подальше в «гофъ-фурьерскую», где и сам остался с ним: служители убеждали нас предоставить им одним уговорить солдат, доказывая, что последние скорее своего брата послушают и согласятся не делать ночного обыска крыши. Это в конце концов служителям и действительно удалось, солдаты начали мало-помалу уходить, оставив сначала двух часовых, которые однако вскорости тоже предпочли удалиться восвояси. На улице также все как-то притихло, и я, оставив Смирнова с дежурными служителями в Эрмитаже, решился пойти отдохнуть к себе.

2-го Марта рано утром преображенцы снова появились, но уже в другом составе и не пьяные. Поднявшись на крышу, они воочию убедились, что там никаких пулеметов нет, да и не было, что ясно было видно по отсутствию каких бы то ни было следов на давно выпавшем и примерзшем снеге.

В двенадцатом часу пришел при офицере караул от 2-го Запасного Саперного батальона, квартировавшего тогда на углу Кирочной и Знаменской улиц. Батальон этот один из первых примкнул к революционному движению, вышел на улицу и перебил немало своих и посторонних офицеров. Один или два прапорщика успели однако вскорости собрать порядочное количество саперов и отвести их в распоряжение Государственной Думы.

Дисциплина тогда еще не окончательно развалилась, и прибывший к нам с солдатами офицер сделал им перекличку, выстроив их в вестибюле. Не будучи очень уверен в этих охранителях наших сокровищ я испросил у приведшего их начальства дозволение сказать им маленькую речь в пояснение возложенной на них обязанности. Я постарался в возможно простых выражениях указать им, как важно спасти на общую государственную и народную пользу скопленные веками ценности. Они внимательно слушали, некоторые, по-видимому, вполне поняли им сказанное, другие, вероятно, отнеслись безразлично. С подобными объяснениями я первое время обращался ко всякому сменяющему караулу, и между солдатами скоро начали встречаться уже знакомые лица, которые

338

на мои слова отвечали кивками, улыбками, а иногда и подходящими замечаниями.

Вообще караулы эти с военной точки зрения были плохо дисциплинированы, вели себя очень непринужденно, курили, плевали на пол, развели порядочную грязь, порой играли в карты, но не буянили и не особенно шумели. Позже, однако, уже при большевиках, они постепенно становились настолько разнузданными, что мы были рады, когда они перестали нести у нас службу. Между офицерами попадались милые люди иногда консервативных убеждений, иногда ярые, убежденные революционеры. Помню одного молодого прапорщика, обрусевшего поляка, воспитанного, по его словам, французской гувернанткой-республиканкой; он развивал мысль, что России выпала счастливая доля идти во главе новой свободы, провозвестницей нового мирового строя.

Был еще один прапорщик, очень неглупый, образованный в партийном отношении, с определенно большевистским уклоном, зло критиковавший Временное правительство за его буржуазность. Держал он себя притом как-то отдельно от своих солдат и с ними не якшался. Он был один из тех, которые в первый день выхода солдат на улицу, собрали их в отряд и отвели его к Государственной Думе. Хотя и выражался он осторожно, но говорил с блеском в глазах и в споре не шел ни на какие компромиссы. Были между офицерами и люди более умеренные, а также и такие, которые оплакивали падший режим и в будущем предвидели мало утешительного. Офицер приведший к нам первый караул дежурил у нас в начале бессменно в течение недели и был счастлив этой возможности, объясняя, что в казармах для офицеров атмосфера совершенно невыносима; он старательно ежедневно по телефону из Эрмитажа выхлопатывал себе продолжение дежурства, пока его товарищи не открыли безопасности этой спокойной службы, потребовали соблюдения очереди и стали правильно сменяться. Приход первого караула внес некоторое успокоение и дал нам надежду на сохранность наших собраний, в то время, когда на улицах все еще было совсем неспокойно, и то и дело раздавалась стрельба.

Пополудни того же дня 2-го Марта появился у нас ротмистр средних лет, отрекомендовавшийся адъютантом коменданта Шпалерного района. Последний, по словам пришедшего, сам хотел у нас быть, чтоб лично принять все необходимые меры по охране Эрмитажа, но за массой дела не мог этого сделать и собирается назавтра к нам, а сейчас прислал его, ротмистра, чтоб на месте все осмотреть и, если нужно, распорядиться. Офицер этот имел вполне приличный вид, круглые манеры и, можно сказать, скорее внушал к себе доверие деловитостью своей речи, но в разговоре вскользь упомянул, что «к сожалению» служил до сих пор в корпусе жандармов. Он просил нас показать ему все выходы из здания и провести в залу, где сохраняются драгоценности — золото и камни. (Большинство из этих наиболее ценных предметов из-за страха возможного немецкого десанта в Финляндии вывезены из предосторожности еще в начале войны в Москву и помещено там в Кремле.) Переговорив с начальником караула и дав ему несколько полезных указаний, адъютант коменданта предложил мне сообщить ему наши пожелания и соображения по охране. Я ходатайствовал об учреждении постоянного военного караула и обратил его внимание на крайне опасную близость царских винных погребов, находившихся под самым зданием Эрмитажа и никем не охраняемых; погреба эти могли служить сильной приманкой для погромщиков и грабителей и стать источником неисчислимых бед. Все это ротмистр себе записал и отправился докладывать своему начальству, с которым обещал приехать снова на следующий день.

339

3-го Марта ротмистр действительно снова у нас появился, но не с «комендантом», а в обществе какого-то старичка, оказавшегося его тестем, и своей супруги, которая потрясенная всеми событиями не решалась отпустить его от себя хотя бы на час. Сам бравый ротмистр казалось утратил всю свою деловитость, обретался в полном смущении и издавал бессвязные восклицания: «Спасите меня! Я попал в грязную историю, помогите мне из нее выбраться! Я больше ничего не понимаю!..». Когда он успокоился мне удалось при деятельном участии его спутников узнать следующее: пресловутый «комендант Шпалерного района» оказался самозванцем, самовольно себя украсившим георгиевским крестом и оружием, офицером, состоявшим под следствием за какие-то неблаговидные художества и выпущенным из предварительного заключения при разгроме толпой тюрьмы; он сам себя произвел в коменданты, распоряжался в районе Государственной Думы с невероятным нахальством, чем ему удалось вселить во всех убеждение в своих правомочиях. В то время, когда он пришел к ротмистру в жандармские казармы (которые лишь частично были тогда разгромлены), чтоб вместе с ним ехать в Эрмитаж, он был по чьему-то приказу арестован, и все самозванство обнаружилось. Любопытно, что осмотр нашей залы драгоценностей был произведен ротмистром по особому настоянию этого авантюриста, приказывавшего своему «адъютанту» в случае нападения на Эрмитаж, пожара или другой угрожающей предметам опасности немедленно забирать наиболее ценные мелочи и везти их ему на квартиру, откуда уже он сам сулил их доставить в Государственную Думу, куда в то время свозили для охраны разные вещи отовсюду, преимущественно из казенных зданий и учреждений. Были ли мы обязаны тому самозваному коменданту присылкой охраняющего нас караула осталось невыясненным. Во всяком случае я искренно порадовался, что он своевременно был арестован: трудно себе представить к каким бы осложнениям могла привести его размашистая деятельность, если бы она не была пресечена в самом начале... Ротмистр после рассказа о выяснившейся личности его случайного начальства по-видимому успокоился, распрощался со мной, и с тех пор я его больше не видал.

Делопроизводитель Эрмитажа В. В. Воинов, человек очень толковый, добросовестный и отличный работник, поддержке которого я многим обязан с первых же дней революции, пришел 4-го Марта мне доложить, что все учреждения посылают в Государственную Думу заявления о признании нового правительства, что служители волнуются, что ничего с нашей стороны в этом смысле еще не сделано и настаивают, чтоб и Эрмитажем был предпринят соответствующий шаг. Сообразно с этим заявлением была составлена за нашей подписью бумага, передана для доставления по назначению служителю, который, помахав ею проезжавшему по Миллионной мотору, был отвезен им в Государственную Думу, где и сдал ее в канцелярию — так прозошло признание Эрмитажем нового режима.

II

При учреждении Временного правительства над всем бывшим Министерством Императорского Двора, в ведении которого были Эрмитаж и Русский Музей, был поставлен комиссаром Головин3, а в помощники придан П. М. Макаров, человек культурный, доброжелательный и большой труженик. Эрмитаж в начале марта продолжал еще управляться обычным порядком, был однако для публики все еще закрыт. Но революция все же начинала проникать за его стены и отзываться на внутренней его жизни.

340

Выше было упомянуто, как добросовестно служители несли свои обязанности в тревожные дни переворота, как несмотря на серьезную опасность быть подстреленными шальною пулею, они неукоснительно являлись к месту своего служения. Однако 3-го или 4-го Марта некоторые из них обратились ко мне с заявлением, что они желают собраться в одной из зал, чтоб переговорить о своих нуждах, что и было им разрешено. Когда они все были в сборе, я пошел к ним и сказал им несколько слов: я благодарил их за их добросовестное, связанное с опасностью жизни исполнение своих обязанностей в тяжелые пережитые дни, выразил надежду, что они впредь будут нести службу в дорогом всем нам учреждении не за страх, а за совесть, чем докажут свою сознательность и уменье пользоваться дарами свободы; последнее заключается в том, чтоб все, будучи равными перед законом, пользуясь равными правами, исполняли принятые на себя обязанности по мере своих сил и подготовки; чтоб никто не смотрел на сослуживцев и инакомыслящих в религиозных или политических вопросах или же иного происхождения, как на людей неравноправных. Последнюю мысль я старался особенно выдвинуть потому, что до меня дошли слухи, что некоторые наиболее «революционно» настроенные служители хотели потребовать удаления инородцев не только из своей среды, но также и из хранительского состава. Выбранный собранием в председатели служитель — Петров — выступил с ответной речью. Сказана она была хлестко, с большим апломбом, но безграмотно и бестолково. Содержание ее можно было перевести следующим образом: «мы Вас благодарим за Ваши хорошие отзывы, мы очень рады новой свободе, сами постараемся разобраться в ней и использовать ее, как мы найдем это для нас удобным!» Ответ как будто выходил не очень любезный; но я должен тут же при этом заметить, что отношения мои с эрмитажными служителями до самого моего окончательного отъезда из Петрограда оставались всегда наилучшими; с их стороны я видел относительно себя всегда полную предупредительность, причем знаки наружного уважения и почитания не изменились со времени переворота. Объясняется это явление конечно не только давно установившимися между ними и мною отличными взаимоотношениями, но и старою закваскою придворной тренировки и глубоко вкоренившимися привычками.

Низшие служащие собирались несколько дней подряд на совещания, плодом которых оказалась записка с их пожеланиями мне представленная (о «требованиях», как это бывало в большей части других учреждений не говорилось). В записке этой, помимо обычных пунктов об увеличении содержания, урегулировании часов службы и некоторых других еще более мелких вопросов, упоминалось о желательности увольнения неугодного им хранителя Вальдгауэра4. Хранитель этот еще молодой, но серьезный ученый, довольно вспыльчивый и требовательный к прислуге, вызывал часто неудовольствие своей резкостью. По происхождению балтийский немец он говорил по-русски неправильно и с акцентом; многие считали его евреем. Теперь выражалось пожелание об его уходе или по крайней мере о запрещении ему заниматься в своем отделении по окончании служебных часов. Дело в том, что читая лекции в Университете и в Художественном институте графа Зубова5, Вальдгауэр приходил в Эрмитаж большею частью поздно, оставался после его закрытия и часто занимался в своем служебном кабинете вечером со студентами. Младшие служащие теперь заявляли, что не могут отвечать за целость коллекций, когда отделение остается без их присмотра в то время, как хранитель остается там один или с посторонними посетителями. Я постарался объяснить, что дело это не их компетенции, что для нашего Музея крайне ценно сотрудничество серьезной научной силы,

341

что ею следует дорожить в интересах самого учреждения, причем нельзя от Вальдгауэра требовать, чтоб он при скудности получаемого у нас содержания, бросил всякие другие платные занятия, чтобы работать исключительно в качестве хранителя у нас. В своем отделении он является ответственным за все собрания порученные его заботам и научной обработке, они же (служители) отвечают лишь за чистоту зал, исполняют его служебные распоряжения, наблюдают за поведением публики и сохранностью предметов в часы посещения. От этой предъявленной претензии пришлось им отказаться, но они еще не раз возвращались к этому вопросу потом.

Другое более категорическое заявление представляло из себя требование об увольнении гофъ-фурьера Сметанникова, человека очень порядочного и расторопного, стоявшего во главе всей служительной команды. Налагаемые им временами на подчиненных за проступки взыскания в виде дежурств вне очереди, не могли расположить в его пользу подчиненных. В этом вопросе мне пришлось уступить, что мне было облегчено тем, что сам Сметанников понимал, что после революции он свою службу продолжать у нас не мог. Было условлено со служителями, что они сами будут выбирать себе нового гофъ-фурьера (который отныне стал называться вахтером) и будут коллективно отвечать за порядок и добросовестное исполнение своих обязанностей. Любопытно, что предложение выбирать им самим из кандидатских списков заместителей открывающихся служительских вакансий, было первоначально большинством отвергнуто, и право это было за ними установлено лишь после большевистского переворота.

Было выработано постановление, начинавшееся громким, декларативным заявлением, что «каждый младший служащий должен добросовестно нести свою обязанность». Под влиянием повсюду распространяющегося брожения и новых требований стало и у нас обнаруживаться пожелания вмешательства в дела управления, и часто упоминался «контрирующий орган», как выражался председатель служительского собрания Петров. Этот «орган», составленный из выборных от младших служащих, должен был по их мысли контролировать всю финансовую часть учреждения. Терпеливым обсуждением и всесторонним освещением этого вопроса нам удалось отстранить этот проект.

Возбуждался также вопрос о 8-ми часовом дне. Следует заметить, что служители у нас приходили к 9-ти ч. утра и уходили зимой в 3, а летом в 4 ч.; даже 8 часов никак не выходило (кроме случаев ночного дежурства, когда дежурившие по очереди приходили в 3 ч. пополудни, уходили на следующий день в 9 ч. утра, но на следующие сутки совсем освобождались от службы). При обсуждении этого вопроса, когда стало выясняться, что служащие в стенах Эрмитажа не проводят и 8 часов, вышеупомянутый Петров неожиданно объявил, что работу следует считать с момента выхода из квартиры и до времени возвращения домой. При такой системе оказывалось бы, что человек, живущий на окраине, как например в Лесном, приходил бы на службу не более, как на 3—4 часа, посвящая остальное время ходьбе взад и вперед. Впрочем довольно скоро была понята вся нелепость такой претензии; очевидно хотелось быть только на высоте общих требований пролетариата, почему Петров и заявил о 8 часовом рабочем дне, не сообразив что это нисколько его и его товарищей касаться не может.

Были еще и другие вопросы волновавшие наших младших сослуживцев. Так участие старых инвалидов роты дворцовых гренадер в охране зал казалось им вторжением в сферу их деятельности. Здесь удалось повлиять на добрые

342

чувства недовольных указанием, что старики, оставшиеся без этой почетной службы, могут показаться совсем бесполезными и рискуют быть лишенными новой властью содержания и квартиры. Недовольство по той же причине вызвало временное привлечение к дежурству в картинных галереях, по открытии их для публики на Пасхе 1917 г., студенческой молодежи. Управление Эрмитажа полагало, что молодежи этой в случае нужды легче удастся воздействовать на разношерстную публику, хлынувшую в громадном количестве и давать ей объяснения, чем нашим служителям, бывшей «дворцовой челяди», к которой революционированный пролетариат мог отнестись с враждою. Однако и тут все обошлось благополучно: публика выдержала более, чем удовлетворительно испытание на благовоспитанность, а вскоре наступившее экзаменационное время само собою свело на нет участие студентов в охране, раздражавшее самолюбие наших младших сослуживцев.

Еще до официального открытия Эрмитажа мне пришлось по распоряжению Временного правительства принимать раза два в наших залах амнистированных и возвращенных из Сибири политических ссыльных. В первый раз пришли они многочисленной группой мужчин и женщин; одеты они были разнообразно — кто в косоворотках и высоких сапогах, кто в модных пиджаках и платьях. Прежде, чем провести их в первые двери я счел нужным обратиться к ним с несколькими пояснительными словами о происхождении наших собраний, об их научном и художественном значении, посоветовав на время забыть о политических и социальных вопросах, чтоб отдаться всецело созерцанию и изучению памятников старой культуры. Выслушали они меня довольно внимательно, но у большинства из них замечался какой-то злобный, презрительный взгляд, который однако, как будто, мало-помалу смягчался, по мере нашего продвижения по картинной галерее. Привлекая их внимание к наиболее выдающимся и интересным картинам, популярно объясняя их художественное или историческое значение, я довел их до Рембрандтского зала, где объяснил им особенную значительность картины «Возвращение блудного сына», одною из последних по времени, но и одною из самых потрясающих произведений Рембрандта. Многие из них, очевидно, не были знакомы с евангельской притчей, давшей содержание этой картине, но все казались под сильным впечатлением всего в ней выраженного. Спеша на заседание, я принужден был передать руководство посетителями одному из хранителей; расстались мы дружелюбно, а один из моих слушателей от лица всей группы очень горячо благодарил меня за пояснения и руководство. Характерно, что при этом выражена была особенная признательность за то, что в обращении к ним при встрече я высказал между прочим надежду, что русский простой народ довоспитается до понимания и оценки художественного и культурного достояния, созданного предшествующими поколениями и научится ими пользоваться, наслаждаться и дорожить. Это упоминание о «народе», именно может быть, с моей стороны (пережитка старого режима) оратора растрогало чуть ли не до слез. Не был ли он старым сентиментальным идеалистом народником?..

III

Если в Эрмитаже революция обошлась сравнительно спокойно и мало еще изменила текущую внутреннюю жизнь учреждения, нельзя того же сказать о Русском Музее Александра III. Состав служащих в нем был многочисленнее и гораздо разнообразнее. Эрмитаж не заведовал хозяйственной своей частью; служащие его делились всего на три категории: хранителей, служащих канцелярии

343

и младших служащих (или служителей). Хранители и канцелярия политикой не занимались, интересуясь преимущественно своим научным и служебным делом; служители, хотя и поддались новому духу, все же держались в приличных рамках и продолжали испытывать на себе влияние старых традиций.

Другое положение было в Русском Музее: там своя администрация ведала его обширным хозяйством. Помимо хранителей в нем работали многочисленные вольнонаемные сотрудники, разбиравшие, описывавшие и регистрировавшие обширные этнографические коллекции. Низший штат заключал в себе сверх галерейных служителей еще техников по отоплению и выставочной части, целую армию дворников и наружных сторожей и обходчиков. Между низшими служащими, как и между регистраторами коллекций оказались рьяные революционеры, тотчас предъявившие всевозможные требования, претензию на вмешательство в управление и финансовый контроль и т. д. Сторожа и дворники стали постоянно ссылаться на авторитет Совета рабочих депутатов, руководствоваться его указаниями, и, конечно, настаивали в первую голову на значительном увеличении содержания. В интеллигентской группе наиболее рьяным и шумным показал себя регистратор Сибирского Отдела А. А. Макаренко, с.-р., бывший ссыльный и поднадзорный. Революция ему положительно ударила в голову; бросив всякую работу по Отделу, он исключительно занялся пропагандой, устройством митингов среди низших служащих и «развитием в них сознательности». Он не давал покоя заведующему Этнографическим Отделом терпеливому и добродушному Н. М. Могилянскому, отрывая постоянно его от научных и организационных работ по отделу, которыми он всецело был занят. Даже с этим доброжелательным человеком, как с большей частью других хранителей, отношения его значительно обострились. Будучи выбран председателем служительского комитета он приставал к Могилянскому все с новыми требованиями.

Больше всех страдал от революционного настроения низших служащих П. Н. Шеффер, фактически заведовавший всей административной и финансовой частью Музея. Человек очень деликатный и исключительно добросовестный работник, он придавал большое значение строгой форме и законности, что казалось особенно невыносимым нашим революционерам. На него главным образом было направлено чувство возмущения против старого режима и обрушились жестокие нарекания, что для человека такого справедливого и доброго, посвящавшего всегда много работе на благо тех же служащих, было особенно тяжело. Должен заметить, что Управляющий Русским Музеем Вел. Кн. Георгий Михайлович силою вещей с первых же дней Марта совсем отстранился от дел, подав в отставку вместе с остальными своими родственниками. Официально мне пришлось заступить его место; но поглощенный интересами Эрмитажа я фактически давно уже не принимал участия в административно-хозяйственной части управления, имел мало касательства к низшему персоналу. Моя деятельность ограничивалась участием и председательством в художественном и этнографическом советах, перепиской и другими учреждениями и порою ходатайствами и хлопотами в министерствах по делам Музея. Шефферу пришлось страдать за всех: музейские пролетарии обвиняли заведовавших хозяйственной частью в растрате имущества, в укрывательстве в свою пользу денежных сумм и других злоупотреблениях. Мне пришлось председательствовать на соединенном заседании отделов, на которые были приглашены делегаты низших служащих для выяснения обвинений. Кто имел дело со времени революции с малоразвитыми представителями пролетариата, знает, насколько трудно убедить таких людей в чем

344

бы то ни было несогласным с тем, что они забрали себе в голову; тут никакая логика, никакое рассуждение не помогает. Так и тут, как мы ни убеждали с документами в руках все неосновательности их претензий и обвинений, все было безрезультатно; не будучи в состоянии возражать, они как будто соглашались с нашими доводами, но тотчас снова возвращались к опровергнутым, уже казалось, обвинениям и настаивали, что начальство скрывает в свою пользу принадлежащие им деньги; после долгих бесплодных переговоров они уходили в убеждении полной своей правоты и хитрого обмана с нашей стороны. Интеллигентные революционные элементы, казалось поддерживали в них такое настроение, не старались рассеять недоразумения, которые для них, людей развитых, должны были быть очевидными: они готовы были на все средства, чтоб «демократизировать» управление Музеем, т. е. учредить в нем своего рода совнарком, составленный из разных категорий служащих, пропорционально их численности; при большевиках эта форма управления действительно была осуществлена.

Положение становилось настолько острым, старая администрация, казалось, с каждым днем так скоро теряла свой авторитет, что Музей решил хлопотать о назначении особого комиссара, не из административных, а из общественных сфер. Приезжал сам Головин, комиссар по всему бывшему Министерству Двора, и сказал собранным в большом памятном зале служащим речь в более или менее успокоительном духе, обещая им улучшение их быта и материального состояния. Обращенье свое он начал со слов: «Свободные граждане, свободной России!». На это «свободные граждане» поаплодировали, а Макаренко выступил с ответом, в котором благодарил за выраженные мысли и высказывал надежду, что интересы младших служащих-пролетариев будут особенно приняты во внимание, и их права ограждены от всяких посягательств.

Наконец, отдельный комиссар для Музея был назначен в лице М. В. Челнокова6, известного общественного деятеля и бывшего Московского городского головы. Живя постоянно в Москве он 3 или 4 раза в месяц приезжал на несколько дней в Петроград, разбирал накопившиеся дела, или лучше сказать недоразумения, и своим тактом сумел многое примирить и успокоить.

IV

В Июне 1917 г. мне пришлось съездить для лечения в Евпаторию, и к 1-му Июля я возвратился в Петроград. Еще в поезде пассажиры узнали из газет, что в столице серьезные беспорядки, вызванные выступлением большевиков, со стрельбой на улицах, и, что таковые энергично подавляются войсками. Встретивший меня на вокзале лакей сообщил, что в городе спокойствие еще не наступило, что где-то недалеко идет стрельба. Действительно, при проезде по довольно пустынному Невскому ясно было слышно таканье пулеметов, винтовочные выстрелы, и по направлению к Пескам мчались грузовые автомобили, полные вооруженными солдатами и юнкерами. В этот день восстание было подавлено, много бунтарей переловлено, и к зданию штаба на Дворцовой Площади, то и дело подвозили арестованных большевиков. Войска остались верными Временному правительству, и говорили, что только Семеновский полк вызывает сомнение. Вечером, часов в 11, под окнами моей квартиры со стороны набережной вдруг раздался треск пулеметов. От перепуганной прислуги удалось узнать, что стражники у наших ворот еще с утра предвещали, что семеновцы будут штурмовать Зимний Дворец. Посланный однако на разведки лакей принес весть, что

345

засевшая на Васильевском Отрове около Биржи кучка мятежников обстреливает из пулемета двигающийся с нашей стороны по мосту воинский отряд. Через час перестрелка прекратилась и все успокоилось.

Между тем, правительство начинало очень тревожиться наступлением немцев в Балтийском крае, беспокоясь за безопасность Петрограда и стало серьезно подумывать об эвакуации столицы. В совещании, собранном Головиным обсуждали вопрос о вывозке в Москву ценных предметов из музеев и дворцов и в первую голову собраний Эрмитажа. Лично я не сочувствовал риску этого передвижения, со связанными с этим упаковкой, погрузкой и разгрузкой, путешествием по неспокойной стране с расстроенным железнодорожным сообщением и сомнительной охраной. Музейному имуществу опасность грозила с двух сторон: с одной — нашествие немцев и вероятное реквизирование ими художественных сокровищ взамен или обеспечение контрибуции, с другой — народные беспорядки и грабежи, в особенности после возможного бегства из города правительства. Казалось, что последняя опасность, т. е. грабеж, угрожала всюду; первая же, т. е. реквизирование представлялась мне, несмотря на мое острое недружелюбие к врагам, меньшим несчастием, чем возможная гибель или серьезное повреждение в пути сокровищ, имеющих мировое значение. Были на совещании такие лица, как например комиссар по Гатчине граф Зубов, которые энергически восставали в этих соображениях против эвакуации, хранители Русского Музея тоже ей не сочувствовали, но определенно не высказывались. Администрация Эрмитажа тоже не решалась брать на себя ответственность категорического протеста. С другой стороны, помощник Головина П. М. Макаров горячо настаивал на вывозке по возможности всего на что только хватит времени и сил. Некоторые категории вещей однако, по имеющимся налицо техническим средствам совсем не могли бы быть вывезены; сюда относились громадные малахитовые, лазуревые и мраморные вазы, канделябры, большая часть античных статуй. Да и вообще помимо этих категорий, чтоб вывезти все достояние Эрмитажа потребовалось бы такое количество всякого материала, людей и перевозных средств, какими в то время едва ли можно было располагать во всем Петрограде. После долгого и всестороннего обсуждения всех вопросов, связанных с эвакуацией было решено распределить все собрания Эрмитажа на очереди с тем, чтоб поторопиться с вывозкой наиболее драгоценных и пустить их в первую голову. Картины было важно успеть вывезти до холодов, т. к. обмораживание их и вообще сильное колебание температуры могло вызвать весьма пагубные для них последствия. Работу решено было вести энергично по всем отделениям. Должен при этом напомнить, что еще в 1914 г., в начале войны, по распоряжению министра Двора самые ценные табакерки и другие предметы, усеянные драгоценными камнями, были вместе с коронными бриллиантами переправлены в Московский Кремль.

Согласно решению, принятому на заседании мы взялись за горячую работу, а Эрмитаж пришлось для публики снова закрыть. Предстояло разрешить задачу нелегкую и сложную: теперь, в конце Августа, наступала осень, нужно было торопиться; материалы для упаковки доставлялись с трудом, тем более, что спрос на них со стороны всевозможных учреждений был огромный — помимо музеев эвакуировались и министерства, которые распылялись по разным городам за недостатком помещения в каком-нибудь одном. (По этому поводу приходит на память остроумное замечание П. М. Макарова, который говорил: «Правительство делает глупость — оно дезорганизует последнюю еще оставшуюся организованною часть — бюрократию!»)

346

В первую очередь к вывозке у нас были намечены наиболее ценные картины — Рембрандта, Рафаэля, Тициана, Веласкеса, Леонарда и друг. Они вынимались из рам, вкладывались в ящики из сухих досок оббитых клеенкой во избежание сырости и прикреплялись подрамниками к брускам, которые в свою очередь прибивались или привинчивались к стенкам ящиков; клеенка предварительно была химически исследована, как бы заключающиеся в ней вещества не оказали вредного влияния на краски или лак картин. Из статуй были между прочим упакованы два крупных знаменитых произведения Гудона — Вольтер и Диана, которые были закреплены в тяжелых с железными скобами ящиках, посредством толстых брусков и упругих тампонов из бумаги и стружек. Наибольшее беспокойство о своей судьбе вызывали, может быть, античные весьма хрупкие предметы из тонкого золота и серебра, как например знаменитая Никопольская ваза, а также греческие гончарные изделия — не менее знаменитые сфинксы, Кумская ваза и др. С ужасом спрашивал я себя, когда, где и в каком виде эти неоценимые сокровища снова увидят свет божий... Можно сказать, что в это время весь Эрмитаж жил тяжелой, лихорадочной жизнью; казалось, что переживаешь кошмар, или, что хоронишь кого-то очень дорогого и близкого... Весь интеллигентский персонал Эрмитажа работал с большим напряжением, и наши ученые сотрудники заворачивали и укладывали самолично предметы, порученные их научному исследованию и охране. Но и младшие служащие показали себя на высоте положения и ревностно поработали при упаковке, за что, впрочем, получили особое денежное вознаграждение.

В это время из Москвы приехал И. Грабарь в сопровождении других художественных деятелей, чтоб переговорить на совещании у Головина, где следует разместить в Москве вывозимые из Петрограда сокровища; остановились на Оружейной Палате, Большом Кремлевском Дворце, Историческом Музее и Музее Александра III. На заседании москвичи заявили о желательности выставить для обозрения московской публики Эрмитажные картины, приводя к тому же соображение, что продолжительное их пребывание в ящиках без света и воздуха может плохо на них отразиться. Эрмитажная администрация горячо протестовала против этой мысли, находя, что лишняя распаковка и вторичная упаковка никак не менее вредны, а может быть даже и более опасны, чем оставление картин без света и обновления воздуха, хотя бы в течение двух лет. Затем ввиду отсутствия рам, перевозка коих еще значительно затруднила бы эвакуацию, организовать выставку оказалось бы неимоверно сложно, не говоря уже о том, что опасность похищения была бы особенно велика. У меня было еще одно опасение, громко, конечно, не высказанное — картины раз распакованные и выставленные в Москве могли бы назад не вернуться, т. к. Первопрестольная всегда ревновала юную столицу, ее художественные богатства. Еще недавно после революции, когда из Петергофского Дворца были перевезены в Русский Музей портреты смолянок Левицкого, Москва запротестовала, требуя себе эти произведения, хотя и тесно связанные с Петроградом, желая их поместить в Третьяковской галерее или Румянцевском Музее. Наши возражения против раскупорки и выставки в Москве восторжествовали, и было решено оставить картины в ящиках, лишь сделав при случае на выборку проверку содержимого.

В Русском Музее Александра III шла тоже упаковка, но менее поспешная, а потому, нужно признать, более аккуратная. Во главе всей мобилизации, как тогда выражались, был поставлен А. А. Миллер7, хранитель Восточного Отдела, которому Совет музея поручил главное заведование этим делом. Человек

347

очень энергичный, отличный организатор и прекрасный работник он лучше всех других мог с этим справиться. Картины укладывались в ящики с пазами, так что безусловно друг друга касаться не могли. Расположение этнографических коллекций было зарисовано так, что всякий предмет по возвращении мог легко найти свое старое место. Если подумать, какой громадной работы стоило устроить выставку, почти уже готовую к обозрению, сколько в это ушло как научного, художественного, а также и чисто физического труда, то всякий поймет, как тяжело было заведующему Отделом и его товарищам разрушать собственное, только что налаженное дело.

Во время укладки христианских древностей произошел довольно характерный инцидент: два служителя, присутствовавшие при укладке, обвинили хранителей в утайке в свою пользу драгоценных икон; они уверяли, что уложены лишь пустые футляры. Донос пошел в Совет рабочих депутатов, а оттуда для проверки обвинения явился полуинтеллигент в солдатской форме. Ревизия была обставлена всеми возможными гарантиями и выяснила, что иконы были действительно уложены, а пустые футляры оставлены в шкафу. Посрамление обвинителей оказалось настолько полным, что служительский «исполком» решил исключить со службы их за клевету; но тогда по собственным, очевидно, их хлопотам пришло распоряжение Совета рабочих и солдатских депутатов их не увольнять, и наш музейный исполком взял свое решение обратно, а виновники всего инцидента остались на своих местах. Надо заметить, что один из них только недавно поступил в Музей, а другой был давнишним галерейным служителем, отличавшимся до революции особенно низкими поклонами начальству; со времени переворота поклоны эти он заменил едва приметным кивком.

После горячей работы в обоих музеях первый транспорт сокровищ был заготовлен, и Эрмитажу и Музею было сообщено, что в середине Сентября предстоит отбытие в Москву экстренного поезда под охраной юнкеров военных училищ. Он состоял из нескольких десятков товарных вагонов, платформ и одного классного для хранителей, сопровождающих коллекции. В этом поезде помимо эрмитажной и музейной собственности перевозилось тоже имущество, принадлежащее Академии Художеств, придворному Конюшенному Музею, бывшему Кабинету Его Величества, Гофмаршальской части (серебро), загородным дворцам и пр. Эрмитажные ящики выносились из зал нанятыми для того солдатами, погружались на казенные автомобили, которые в сопровождении нашего служащего при накладной отвозили их на товарную станцию Николаевского вокзала, где в присутствии хранителей перегружались в предназначенные им вагоны. Всем ящикам и их содержимому велась строгая запись; одна накладная отправлялась при них на станцию, где в приемке расписывался хранитель, другая отправлялась с сопровождающим хранителем в Москву. С одним перевозящим монетную коллекцию грузовиком я съездил на станцию и, сидя рядом с шофером, с ним разговорился... По-видимому, он давно отрицательно относился к современному политическому положению, и его профессиональное чувство было возмущено между прочим состоянием мостовой на Невском, которая уже тогда приходила в разрушение. «До чего довели город&#Теги: Российский архив, Том II-III, 20. Революционное время в Русском музее и в Эрмитаже , Документы личного происхождения

Библиотека Энциклопедия Проекты Исторические галереи
Алфавитный каталог Тематический каталог Энциклопедии и словари Новое в библиотеке Наши рекомендации Журнальный зал Атласы
Алфавитный указатель к военным энциклопедиям Внешнеполитическая история России Военные конфликты, кампании и боевые действия русских войск 860–1914 гг. Границы России Календарь побед русской армии Лента времени Средневековая Русь Большая игра Политическая история исламского мира Военная история России Русская философия Российский архив Лекционный зал Карты и атласы Русская фотография Историческая иллюстрация
О проекте Использование материалов сайта Помощь Контакты
Сообщить об ошибке
Проект "Руниверс" реализуется при поддержке
ПАО "Транснефть" и Группы Компаний "Никохим"