Все документы темы |
Российский архив
Материалы по теме: Том XII |
|
|
Бахметев Н. И. Записки и дневник Н. И. БахметеваБахметев Н. И. Записки и дневник Н. И. Бахметева / Публ. [вступ. ст. и примеч.] Г. Ф. Соловьевой // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2003. — С. 242—301. — [Т. XII]. 242 Бахметевы — старинный дворянский род, известный с XVI в. Были среди них воеводы, стольники и даже комендант Петропавловской крепости Я. Х. Бахмиотов, соратник Петра I. Композитор Николай Иванович Бахметев (1807—1891) образование получил в Пажеском корпусе, после окончания которого в 1826 г. был зачислен в гвардейскую кавалерию. Участвовал в турецкой кампании 1828 г., после ратификации Адрианопольского договора в 1829 г. состоял при князе А. Ф. Орлове, назначенном чрезвычайным послом в Константинополь. Именно здесь Бахметев организовал свой первый оркестр. В военной службе Бахметев оставался до 1842 г. Выйдя в отставку в чине полковника, он поселился в своем имении в Саратовской губернии, где в течение долгого времени был избираем губернским предводителем дворянства. В Саратове он организовал хор из своих крепостных и оркестр, устраивал музыкальные вечера. После переезда в Петербург Бахметев продолжил свою музыкальную деятельность. В 1861 г. его назначили директором придворной певческой капеллы, где он оставался до 1883 г. С именем Бахметева связан казусный инцидент с П. И. Чайковским. Воспользовавшись правом цензуры, дарованным еще Екатериной II лично Д. С. Бортнянскому, он запретил исполнять на богослужении литургию П. И. Чайковского, только что изданную в издательстве П. Юргенсона. Запрет был отменен судом. Воспоминания Бахметева, написанные в 1887 г., охватывают период с 20-х до 80-х гг. XIX в. и посвящены, в основном, службе и светской жизни автора. К сожалению, Бахметев очень мало пишет о своей композиторской деятельности, между тем, его творчество было высоко оценено современниками*. Как большинство композиторов, Бахметев начинал с сочинения романсов, небольших фортепьянных пьес и фантазий для скрипки. Критики отмечали певучесть, простоту и свежесть романсов Бахметева, они выдержали не одно издание**, пелись в самых различных слоях общества. Среди инструментальных произведений композитора особенно выделялись симфония для фортепьяно соль-минор (1839 г.) и квартет для струнных инструментов ре-мажор (1868 г.). “Множество превосходных эффектов, необыкновенная звучность, полнота и красота гармонии, голосоведение, оригинальность концепции и формы — вот достоинства, которые заставили говорить об этом сочинении парижскую критику”, — так писал журнал “Музыкальный свет” (1878. № 9. С. 90) о песнопении Бахметева “Тебе Бога хвалим”, написанном 16 марта 1843 г. на день рождения первого сына композитора. Впоследствии, став директором придворной певческой капеллы, Бахметев целиком 243посвятил себя созданию духовной музыки. Из 116 его произведений 52 — духовного содержания, в том числе: 17 песнопений на разные случаи, 9 “Херувимских”, 10 концертов, из которых 7 духовных и 3 четырехголосных, 29 причастных стихов на круглый год (духовно-музыкальные сочинения, исполняемые во время богослужения при причащении священников). В предисловии к изданию причастных стихов Бахметев изложил основной принцип, которым он руководствовался при создании своих сочинений: “Я убедился, что звуки должны изображать слова во всей силе их смысла, что доказывается изменением нашего голоса, когда говорим, ибо рассказ невольно одушевляется мыслью и предметами, так что если обратим на то внимание, то увидим, что мы едва несколько слов произносим однообразным звуком... <......> Чувствуя весь недостаток, происходящий от однообразия напева, я, по крайней мере сил моих, старался дать каждому стиху свое музыкальное значение, дабы изъяснить смысл речей звуками, более приближающимися к природе и доступными понятиями и чувствами каждого молящегося”*.
Н. И. Бахметев Помимо оригинальных сочинений в 1869 г. под редакцией Бахметева был издан новый “Обиход нотного церковного пения при Высочайшем дворе употребляемый”. 244Воспоминания композитора хранятся в РГИА (Ф. 110011. Оп. 1. Д. 847). Авторская рукопись озаглавлена “Записки и дневник Н. И. Бахметева”). При публикации сохранены особенности авторского стиля и написания. ЗАПИСКИ И ДНЕВНИК Н. И. БАХМЕТЕВА Родился я в Пензе, в Лекарской улице, 10 октября 1807 года, куда мать моя1 приехала погостить у своей матери, Ольги Михайловны Мачевариановой, урожденной Назарьевой. После временного пребывания нас перевезли в родовое имение отца моего Ивана Николаевича2, Саратовской губернии село Старую Бахметевку, где я с моими 5 сестрами: Александрою, Мариею, Анною, Евдокиею и Екатериною3 провели наш младенческий возраст, имея для воспитания множество гувернеров: французов, немцев, швейцарцев и столько же, если не более, гувернанток разных национальностей. Для меня же, кроме того, привезли найденного в Париже сироту-француза по имени Jean Haquin 12 лет, для современного воспитания. Haquin был почти одних лет со мной, не зная еще русского языка, говоря только по-французски, чистым парижским выговором, что и дало мне возможность усвоить себе этот язык, которым я владею как своим отечественным. Младенческие мои годы, до 12-летнего возраста, не представляют ничего особенного интересного, до тех пор, пока отец мой не отвез меня в 1820 года в Москву, в лучший пансион4 известного тогда Ивана Ивановича Вейденгаммера, где впоследствии воспитывался Иван Сергеевич Тургенев. Праздничные дни я проводил у моей двоюродной сестры Ольги Алексеевны Пашковой, урожденной Панчулидзевой, мать которой, Анна Сергеевна, была родная сестра моей матери. Иван Иванович Вейденгаммер был почтенный педагог, всеми уважаемый, а учителями его пансиона были знаменитые профессора Московского университета, из коих фамилии я могу только вспомнить Дмитрия Матвеевича Перевощикова5 и протоиерея законоучителя Терновского6. В свободное от научных занятий время я продолжал учиться игре на скрипке у Шацкого, Семенова и Шпринга. В 1823 году меня перевезли в Саратов тоже к отличнейшему педагогу Миллеру, бывшему тогда директором тамошней гимназии7, в которой, однако, я не был и не учился, а ко мне и к двум еще моим товарищам, братьям Загоскиным, ходили профессора и учителя гимназии за особую плату, платимую моим отцом Миллеру, в размере 3 т<ысячи> руб. в год. Учение мое шло до того удовлетворительно, что в зиму 1824—1825 годов я мог ехать в Петербург, для того, чтоб держать экзамен в Пажеском корпусе со 2-м классом и быть произведенным в офицеры. Повезла меня до Москвы добрейшая и добродетельная моя двоюродная сестра Ольга Алексеевна Пашкова, прибывшая с мужем своим Егором Ивановичем8 в Саратов к отцу ее, Алексею Давидовичу Панчулидзеву9, бывшему тогда губернатором и пробывшему в этой должности 18 лет, заслужив общую любовь и уважение как всех саратовцев, так и бывшего тогда министра внутренних дел Василия Сергеевича Ланского10. Егор Иванович Пашков был тогда адъютантом корпусного командира графа Петра Александровича Толстого11. Из Москвы отправили меня с Василием Ивановичем Путятой12, бывшим тогда генерал-кригс-комиссаром, в Петербург для определения в Пажеский корпус, 245куда я с детства был записан пажем, во внимание к отличной службе родственника моего Андрея Аркадьевича Бахметева, бывшего флигель-адъютантом в Измайловском полку и любимцем Великого Князя Николая Павловича13, командовавшего тогда Измайловским полком. Директором Пажеского корпуса был тогда ученейший генерал артиллерии Иван Григорьевич Гогель14, инспектором старый полковник Оде-де-Сион15, профессорами полковник Ваксмут, Ананский, Пятунин, Максимов и другие, имена которых я не могу вспомнить. У всех этих профессоров в течение 1825 года я приготовлялся к экзамену, который начал в ноябре и кончил к Рождеству, выдержав его весьма удачно и легко.
А. Д. Панчулидзев 14 декабря того же года мы были удивлены приездом в 6 часов утра главного начальника военно-учебных заведений генерал-адъютанта графа Павла Васильевича Кутузова16, который, собрав нас в церковь, привел к присяге восшедшему на престол Государю Николаю Павловичу. Эта присяга была произнесена недели две после присяги Константину Павловичу, которая тем более была неожиданна, что в этот короткий срок никто не думал об отречении последнего. 14 декабря был ужаснейший день, однако, когда мы успокоились и общая симпатия не была в пользу Константина Павловича, со всех сторон выказались надежды на нового Царя, который имел уже тогда много приверженцев. В числе их был командир Конной гвардии генерал-адъютант Алексей 246Федорович Орлов17, полк которого первый прибыл на Адмиралтейскую площадь. В коронацию 26 августа 1826 года Алексей Федорович был возведен в графское достоинство. В конце декабря того же 1825 года, по выдержании экзамена, я был прикомандирован к тому же полку, так как в то время выходящие из Пажеского корпуса в кавалерию прикомандировывались к Конной гвардии, а выходящие в пехоту прикомандировывались к Преображенскому полку. Как я жил тогда у генерал-комиссара Василия Ивановича Путяты, то в январе и феврале на мне шили новые формы всех гусарских полков, где уничтожались чикчиры, а введены были серые брюки с разноцветными лампасами и разноцветными киверами. Форма эта была вскоре утверждена18, так что в коронацию я первый в этой форме фигурировал на всех балах и службах. В самый разгар коронации Государя Императора Николая Павловича, по справедливости названного мудрым, где я увидел впервые высшее общество и придворный блеск, чередовавшийся с блеском балов иностранных послов, как герцога Девоншира, герцога Мартемара, Рагузского и других. Я произведен в корнеты Павлоградского гусарского полка 14 июня 1826 года, и после коронации отправился в полк, штаб которого находился в Саратовской губернии в г. Аткарске, в 35-ти верстах от имения моего отца, села Старой Бахметевки, где постоянно жило наше семейство. Но счастье в жизни моей с семейством недолго продолжалось, и 26 декабря того же года мы шли в Орел, где я с полковым командиром полковником бароном Федором Петровичем Оффенбергом19 поместился в казенном доме, против бульвара. Тут началась моя юношеская жизнь в самых широких размерах. Общество тогда было большое, много красивых дам, из коих я могу назвать Анастасию Жедринскую, муж которой был в параличе, уже в пожилых годах, а ей едва ли было 20 лет; потом, молодая Сентянина, муж которой майор путей сообщения, кривой, следовательно, видел только вполовину, и недаром эту чету называли Венерой и Вулканом. Еще была Карпова, которая была уже немолода, но своими очаровательными глазами умела привлекать к себе молодых людей. Благо муж ее был так близорук и глуп, что мало заботился о жене. Губернатором тогда был Петр Александрович Сонцев, большой волокита, следовательно и мой приятель; он был женат на Марии Дмитриевне Чертковой20, которая так была умна и рассудительна, что не претендовала на неверность мужа. Тут жил замечательный старик, граф Сергей Михайлович Каменский21, бывший корпусной командир, имевший Георгия 2-й ст. и променявший воинственный меч на скромного антерпренера театральной труппы. Его дом с флигелями составлял целый квартал; тут был и публичный театр, и театральная школа; все актеры и музыканты были крепостные его люди, так же как и балет. Между балерин были хорошенькие, из которых преимущественно назову двух сестер Марию и Анну Кабазиных. За старшею волочился 70-летний старик Виктор Александрович Чичерин, а за второю, младшею — я. Этот старик Чичерин кокетничал своими обедами, которые действительно были изящны, точно так же как обеды Александра Дмитриевича Черткова22, бывшего тогда полковником в том же Павлоградском полку, где был и я, а впоследствии бывшего московским губернским предводителем дворянства. В театре графа Каменского, разумеется, за деньги, давали комедии, драмы, даже трагедии, оперы и балеты; но курьезнее всего было то, что с большим 247Георгием на шее, с таковою же звездой и другими, он сам продавал билеты, что ему стоило дорого, потому что нередко над ним подшучивали офицеры, привозя с собой мешки с медными грошами, которые его бесили. Председатель казенной палаты, тогда называвшийся вице-губернатор, Петр Алексеевич Бурнашев любил классическую музыку, был фортепьянист, и нередко мы играли сонаты, большею частью Моцарта и Гайдна, так как в ту эпоху Бетховен был мало знаком, музыкальность же была так мало развита в обществе, что недоступно еще было ему творчество величайшего гения, который никогда не умрет, и в сравнении с которым все последователи его суть не что иное, как пигмеи. Так простояли мы в Орле до начала июня <1827 г.>, когда отправились в Вязьму, Смоленской губернии, на смотр Государя Николая Павловича, который никогда еще не видал армейские полки, так как не зная наперед, что судьба ему назначит важную задачу быть когда-либо Императором, он командовал до восшествия на престол 2-ю гвардейскою пехотного дивизиею, поэтому и не имел случая видеть армию. До прибытия нашего в армию я должен коснуться чрезвычайного явления в природе. Во время одного из наших переходов, 14 июня, такой был ураган, какого и зимой редко можно было видеть; снег с метелью был так силен, что солдат, отставший на один шаг от хвоста предшествовавшей лошади, неминуемо терял дорогу, блуждая по полям, и я не избегнул этой участи. Идя во главе эскадрона, я взял неправильное направление, начал удаляться в сторону, и невидя ничего кроме метели снега, начал идти куда попало, положившись на инстинкт моего коня, который, однако, нисколько мне не помог, и блуждая таким образом часов 5 или 6 наткнулся я, наконец, на какую-то деревушку, и, обрадовавшись ей, весь измоченный, усталый, мокрый и дрожащий от холода, вошел в первую попавшуюся избу, где тотчас же потребовал простой водки, что называется сивухой, разделся и попросил хозяина натереть меня этим целительным нектаром, который он охотнее желал бы выпить. Этим способом я согрел совершенно мое тело, но этого было недостаточно, нужно было еще согреть и внутренно, но чем? Пищи никакой, даже щей не оказалось, а есть хотелось. В те времена и самоваров-то в заводе не было, дали мне только ржаного хлеба и потом нашли где-то в другой избе пшеничный хлеб, который крестьяне называют пирогом, и хотя пища эта не была роскошная, однако, она меня немного укрепила. А что меня удивило, то это то, что посмотрев на маршрут полка и спросив, далеко ли назначенное для дневки село, сказали мне, что до него 20 верст. Ужас меня обуял, однако, проведя ночь мертвым сном, с восходом солнца взял я провожатого и верхом догнал полк. Все были удивлены моему появлению, вообразив, что меня уже и в живых нет; на счастье мое, тут была дневка, а если б не дневка, а простой ночлег, то Бог знает, когда я бы мог догнать полк. На другой день продолжили мы наш поход до Вязьмы, и помещены были в 10 верстах от него. Тут начались учения и приготовления к Высочайшему смотру, который дней 10 спустя и состоялся. Замечательно было первое знакомство Государя с армиею. Когда корпус (2 пехотный) был выстроен фронтом, и Государь, подъехав к Павлоградскому полку, где я стоял на правом фланге лейб-эскадрона, командуя 1-м взводом, поздоровавшись с полком, спросил главнокомандующего армиею фельдмаршала графа Сакена23: “Этот тот полк, в котором 700 берейтеров?” 248Фельдмаршал отвечал, что это Павлоградский полк, в котором, действительно, верховая езда доведена до высшей степени совершенства, так как командир полка был известен как образователь верховой езды и как chef d’école* много издал трактатов о верховой езде, чем оправдывалось изречение Наполеона I, что “l’infanterie est um métier, la cavalerie est un art”**. Этот эпизод я рассказывал покойному Государю Александру Николаевичу в 1865 году в Ропше, за завтраком по случаю парада Павлоградского полка, праздновавшего в тот день 100-летие своего существования24. Государь со вниманием прослушал мой рассказ, сказав, что это очень интересно, и что он этого не знал. Тут я прибавил еще, что отзыв Государя Николая Павловича не прошел бесследно, и по окончании маневров Государю угодно было смотреть в открытом манеже верховую езду одних только офицеров и унтер-офицеров павловградцев, тогда как тут в сборе две кавалерийские дивизии: 2-я гусарская и 1-я уланская, пришедшая из Тверской губернии. Конечно и естественно, такое внимание Государя и репутация полка породили ревность в прочих полках, в особенности в 1-й уланской дивизии. Но возвращусь к Вязьме. Маневры продолжались с неделю и прошли так, что войска 2-го пехотного корпуса под командою князя Горчакова25 и уланская дивизия удостоились Высочайшего благоволения, и по окончании маневров мы возвратились в милый наш Орел. Не могу пройти молчанием замечательный эпизод в моей жизни, послуживший мне спасением от многих бед, которые могли испортить всю начатую карьеру и, можно сказать, начатую так счастливо жизнь. Вот что произошло. Полк наш стоял в 10 верстах от Вязьмы, в маленькой деревушке. В это время приказания из штаба, т. е. из Вязьмы, приходили чрезвычайно поздно, часа в 4, а иногда и в 5. Ко мне вечером зашли два товарища — барон Сакен и Коротков, и сели играть в банк. Угостил их чаем, потом ужином, какой остался после обеда, а они все продолжали играть. Когда увидели, что я скучаю и беспрестанно ложился на складную дорожную кровать, они из сожаления (!) сначала предложили мне посмотреть на игру, о которой я понятия не имел, и до тех пор не было никогда карт в руках, потом предложили поставить карточку. Таким образом, убивая карточку за карточкой, вижу, что что-то много написано мелком, тогда я просил их подвести итог, и оказалось, увы! и ах!, что я проиграл им с чем-то 10000 р. Поблагодарив их за такой щедрый и благотворительный урок, я спросил их: “чем же я их вам заплачу, когда у меня, как у молодого корнета, всего только 800 р. в кармане?” “Ничего, — ответили они, — сочтемся”. Тогда взяли они у меня все, что только могли: и дрожки, и лошадей, и серебряный сервиз, а всего более мне жаль было расстаться с серебряным нахт-тишем (Nachttisch)***, который мне подарила моя мать. Одним словом, обобрали меня добрые товарищи, как липку. И с тех пор, т. е. с 1827 по 1887 год, в котором я пишу эти воспоминания, я ни в какую игру не играл, а если беру карты в руки, то для пасьянса. В сущности выходит, что эти товарищи сущие мои благодетели. Пробыв дней 10 на смотру, после небольших маневров, мы возвратились в Орел. Тут снова пошла старая жизнь: те же красавицы, те же визиты, гулянья, 249ученья, обеды и тот же Каменский театр с его красивыми Машами и Аннушками Кабазиными и волокитами. Опять, собирая музыкантов Каменского, стал играть любимые квартеты: Гайдна, Моцарта, Бетховена, Онслова26 и Феска27. Эти последние в особенности любил играть Михаил Николаевич Мацнев, прелестный скрипач школы Лафона28, с его коротеньким, но блестящим смычком, и даже впоследствии я не встречал подобного легкого смычка; широкий стиль не был в его духе. Он в молодости служил в лейб-гвардии Егерском полку и кончил службу бригадным генералом в Варшаве, в бывшем Литовском корпусе, состоявшем под командою Великого Князя Константина Павловича, и выйдя в отставку, поселился в Орловской губернии, где имел имения. Он был женат на красавице Емерике Адамовне (кажется рожденной Абрамович), впоследствии вышедшей замуж за Александра Яковлевича Булгакова, бывшего московского почтдиректора. Вскоре после возвращения в Орел в полку совершилась большая перемена: командир полка барон Федор Петрович Оффенберг был произведен в генерал-майоры и назначен бригадным генералом в какой-то кавалерийской дивизии. Потеря этого командира была для меня чувствительна, так как меня он особенно любил и отличал. Эта потеря была бы еще более чувствительна, если б не был назначен ему преемником полковник Егор Иванович Пашков, женатый на моей двоюродной сестре Ольге Алексеевне Панчулидзевой, с которой с детства я был связан дружбою родства. Это была ангел доброты и редкой красоты, моим ангелом-хранителем и служила мне второю матерью. В этом полку, по странной случайности, я был счастлив тем, что кроме этой двоюродной сестры были у меня в то же время две сестры: одна родная, Мария Ивановна, замужем за поручиком Наумовым, а другая — двоюродная Ольга Николаевна, рожденная Матюнина, замужем за ротмистром Бинеманом. Таким образом, в семейном кругу мы прожили до весны 1828 года, когда мы выступили в поход на Турцию. Тут со мной случилась необыкновенная история. Отошед от Орла верст 200 и желая исполнить данное мною обещание одной из орловских красавиц быть у ней в день ее рождения, неспрося разрешения полкового командира секретно уехал в Орел, чтоб сдержать мое слово, и полетел на почтовых в перекладной телеге. Провел назначенный день и вернулся в полк через 5 дней, каковой переполох в полку сделал то, что я просидел неделю под арестом, ехав в переходах за ящиком полка; но как это была только невинная шутка юноши, то не имела дурных последствий. Мне, как молодому человеку, очень нравилась походная жизнь. Проходя через Киев, где была дневка, полковой командир поручил мне купить с десяток сигнальных труб, так как в трубачевском хоре были трубы с финтелями29, и я заплатил за каждую сигнальную трубу по 25 рублей ассигнациями. Потом мы перешли через Прут и без всяких приключений пришли в Букарест, который нам очень понравился, и где мы сделали большие закупки, так как тут нашли прекрасные магазины. Но одно только было для меня невыносимо, что поместившись в какой-то гостинице, где в нижнем под моим №-м этаже всю ночь работали машины шампанское вино, я не имел ни одной ночи покоя. По краткости времени не познакомившись ни с кем из жителей, мы дошли до Калараша на Дунае, где переправлялся 2-й пехотный корпус. Так как переправа была медленная, и если б место переправы для остальных частей корпуса, была бы чрез меру продолжительна, то по приказанию корпусного командира генерал-адъютанта 250князя Алексея Григорьевича Щербатова30 мне дали мудреное приказание проверить расстояние от Букареста к Каларашу и от Букареста к Гирсову*, где другим частям армии тоже назначена была переправа, но как исполнить это странное поручение? Я принужден был в тележке, с часами на руках, бумагою и карандашем проехаться сначала из Калараша в Букарест и из Букареста в Гирсово, записывая, сколько ровною рысью я проезжал от кустика до кустика или корчмы, или речки и овражков, и записывал все это, смотря на часы и считая минуты; разумеется, я вычитывал минуты остановок для перемены лошадей. На счастье, расстояние было небольшое, кажется вышло более или менее 90 верст, и оказалось, что все-таки в Калараш несколькими верстами было ближе, считая по 8 верст в час. Возвратившись в Калараш и переписав все это путешествие на чистую бумагу, представил этот оригинальный и нелегкий труд начальству, за что получил благодарность корпусного командира и дивизионного начальника, генерал-лейтенанта барона Будберга31. Забыл я сказать, что недоходя до Букареста получен был приказ в производстве меня в поручики. Наконец, чрез несколько дней переправившись чрез Дунай, мы пришли к Силистрии, где расположились бивуаками и в землянках, в верстах в двух от этой крепости. Скажу несколько слов об этих замечательных землянках, которые делаются пехотными солдатами, так как кавалерийскому солдату, заботящемуся о своем коне, нет времени этим заниматься. Возле нас стоявшая 6 пехотная дивизия, под начальством генерал-лейтенанта Александра Дмитриевича Ахлестышева и делала эти бараки, или землянки, в один день за полуимпериал или червонец, судя по величине их. Так, у Ахлестышева и нашего полкового командира были выкопаны передняя, гостиная, служившая вместе с тем и столовой, и спальня со стропилами, и все это покрыто или камышем, рогожами или легким дерном. У меня же землянка была в две комнаты: одна для двух моих служителей, а другая для меня. Замечательно то, что солдатики отлично умели в земле вырезывать скамейки и столы. Мы простояли под Силистрией с конца августа до начала ноября <1828 г.>. Мы жаждали хорошенького сражения, но вместо того, почти каждую ночь выходили на глупые вылазки турок из крепости или посылались для прикрытия строившихся батарей, обыкновенно ночью. Хотя тут не было никаких правильных сражений, но тем не менее всякий раз бывали раненые, и что было неприятно, это то что на правом фланге нашего полка был воздвигнут флаг, означавший сборный пункт раненых, где производились разные операции, и по большей части ног и рук, и крик раненных был невыносим. Помню, как при мне дивизионный доктор отрезывал ногу у несчастного солдатика пехотинца, и никогда этого не забуду. В глубокую осень был случай, который, полагаю, редко когда-либо случавшийся. Один целый эскадрон нашего полка послали на Шумлоскую дорогу на помощь дивизии конно-егерской и перевезти пушки ее артиллерии, так как падеж и потеря лошадей была так велика, что полки этой дивизии пришли к нашей стоянке по 6 рядов во взводе32, и многие кавалеристы пришли пешком холодные и голодные до того, что съели всю нашу провизию, заготовленную для нас нашим маркитантом евреем Леоном. На другой день конно-егери ушли в Валахию и более мы их не видали.. При нашем полку стоял Черниговский конно-егерский полк, белые воротники и обшлага которого сделались серого, чуть не черного цвета. 251Вышли мы, как выше я сказал, от Силистрии в начале ноября, опять через Калараш в Букарест. Боже мой! Какая представлялась тут картина по всей дороге от Силистрии до Калараша! Слякоть, грязь по колено, по всей дороге валявшиеся трупы замерзших представляли такой ужас, что никакое перо не в состоянии описать. Стоянка на перевозе чрез Дунай опять была продолжительна, но наконец, в одно прекрасное утро, мы вошли в Букарест, который показался нас раем. В тот же день мы получили приглашение на бал, данный дворянством в честь русских войск в Дворянском собрании, и конечно, отдохнув от тяжкого похода, полагаю, все офицеры приехали на бал. Веселье было неописуемо: взошед в залу, отвыкший от блеска света, голова моя закружилась. Зала Дворянского собрания, под белый мрамор, с колоннами кругом, походит на все таковые как у нас, как в Орле, Саратове и Петербурге, конечно, в меньшем размере, чем в последнем. Тут познакомили меня, или лучше сказать, представили дамам высшего круга, из коих я вспомню Катерину Гика, жену тогдашнего господаря33; молоденькую, хорошенькую Бальш, имя которой я забыл, и Анику Вокореско. Катерина Гика, единственная белокурая во всей Валахии и Молдавии, и такая красавица, что вся молодежь и даже, впоследствии, граф Павел Дмитриевич Киселев, бывший в княжествах председателем дивана, были в нее влюблены. Из Бухареста нас отправили на короткое время в местечко Питешти, недалеко от Букареста, а оттуда, — на зимние квартиры: мы отправились блокировать крепость Журжу*, где простояли до весны, т. е. до отправления нас на переправу чрез Дунай в Калараш. Тогда отправились мы из Журжи чрез Букарест к переправе, и на полдороге, в селе Слободзей, меня постигло весьма чувствительное несчастье. Во время дневки в Слободзей мы ужинали у полкового командира, тут был и состоявший при дивизии генерал-майор Петрищев. Во время ужина лакей докладывает, что трубач, находящийся при моих лошадях, пришел сказать, что мой старый слуга Иван Андреевич Кучьмин умирает. На это я сказал лакею, чтоб он передал трубачу, что у них есть обыкновение все преувеличивать, как например, лошадь кого ударила, то говорят “убила”, а если человек болен, то говорят “умирает”. На это трубач ответил, что нет, и что Иван Андреевич так болен, что может быть он уже и не застанет его в живых. Видя, что дело выходит нешуточное, я побежал к нему и нашел его лежащим в плетеном сарае без памяти. Сию же минуту послал я за полковым доктором, который велел его снести в избу, где положили его в чулан, отделяющий, как и во всех избах Валахии, две комнаты. Велев его раздеть он констатировал, что умирающий заражен чумой, которая обнаружилась черными пятнами на всем теле, и чрез четыре часа он был уже мертв. Тогда, не пропустив минуты, я послал в стоявший тут лейб-эскадрон, нарядить людей, чтоб оцепить дом, а сам я побежал к окну полкового командира, чтоб доложить о смерти Ивана Андреевича, которого все уважали, и который с детства моего, хотя и не был мой учитель, но был “и денег, и белья, и дел моих рачитель”. Полковник Пашков приказал оцепить дом, но я ему сказал, что все это уже сделано, а поутру он хотел донести об этом дивизионному начальнику, для получения дальнейших приказаний, которое последовало в том смысле, что я с тремя трубачами, бывшими на моей конюшне, с юнкером Нелюбовым, кучером Платоном Черьяковым и камердинером Петрушей шли за полком в двух верстах, 252и таким образом мы шли до Дуная, а нас поместили в 10 верстах от Калараша, тоже на Дунае, в маленькой деревне некрасовцев, бывших казаков, и переселившихся в Молдавию и Валахию еще при Петре Великом и сохранивших еще малороссийский язык. Этим не кончилось мое несчастье. На третий день выхода нашего из Слободзи, заболевает один трубач, жалуясь на опухоль горла и на невозможность ехать верхом; тогда я велел ему лечь в мою повозку, но к вечеру его не стало, и оказалось, что он умер тоже чумой, но в другой форме. Нам был объявлен карантин на 14 дней; но все-таки, как за одним несчастьем следует другое, то этими двумя случаями мы не ограничились: в самый последний 14 день нашего карантина умирает мой камердинер Петруша, прелестный мальчик. Рассудив, что если заставят меня снова начать 14-дневный карантин, то не миновать мне участи трех жертв беспощадной чумы, я решился верхом ехать в Калараш, где в то время переправлялся полк через Дунай. Когда я взошел в палатку маркитанта Леона, где обедали все офицеры моего Павлоградского полка, то товарищи мои едва не задушили меня в своих объятиях, увидев меня спасенным от смерти. Тут у меня произошла стычка с дивизионных доктором Топачевым, который нашел, что по военным законам я подлежу расстрелянию за бегство из карантина, но тут полковой командир и все офицеры возмутились выходкой этого доктора и обладили так дело, что благороднейший наш начальник дивизиона барон Будберг решил: мне остаться в полку, а повозку со всеми шерстяными вещами, т. е. мундиры и весь гардероб с повозкой сжечь, — поэтому остались у меня только два конных вьюка и ящик с двумя скрипками, которые были мне доставлены в Шумлу*. Из всего этого явствует, что я остался только с сюртуком и с шинелью, и таким образом пошли мы в Силистрию, где простояли несколько дней, и потом пошли на Провады**. Разумеется, офицеры полка снабдили меня всевозможными мундирами и оружием. Этот поход на Провады замечателен тем, что последствием его было беспримерное Кулевчинское сражение, которое решило всю войну. План и комбинации главнокомандующего графа Дибича34 так были удачны, что едва ли какое сражение было ему подобно в истории всех войн. План его состоял в следующем: идя на Провады со всей армиею под предводительством главнокомандующего, мы остановились в 20 верстах от Провад. Визирь, находившийся тогда в Провалах с 40-тысячным войском, зная, что главнокомандующий идет на него с армиею, которая, впрочем, состояла только из 15 тысяч, вздумал прорваться в Шумлу, но это ему не удалось. 29 мая <1829>, остановившись в 20 верстах от Провад, полк наш расположился на площадке в лесу, а я стоял пред своими трубачами, так как я был полковым адъютантом, главнокомандующий же с директором его канцелярии, флигель-адъютантом Чевкиным35, расположились закусить на лужку против меня. Тогда Дибич подозвал меня и начал так: “Вы были уже в каком-нибудь сражении?” На это я ответил: “В прошлогоднюю кампанию мы всю осень простояли под Силистрией, а зиму под Журжей; как под обеими крепостями были частые ночные вылазки турок, то как мы всегда прикрывали строившиеся батареи, стычки были неминуемы, но настоящими сражениями их назвать нельзя”. На это Дибич 253
Граф И. И. Дибич-Забалканский спросил: “А что, хотелось бы Вам иметь сражение?” “Конечно, — отвечал я, — пришли мы издалека, не уйти же нам даром”. На это закончил главнокомандующий: “Ну, так завтра я дам Вам потешиться”. Этот разговор имел огромное последствие на будущую мою служебную карьеру, как увидят дальше. И действительно, нам дали потешиться: на Провады пустили как на жертву Иркутский гусарский полк, бригаду егерей и батальон Муромского пехотного полка, а нас, с утренней зарей 30 мая, повернули вправо, для занятия позиции между Шумлой и дорогой, ведущей из Провад. Несколько верст недоходя позиции граф Крейц36, начальник Уланской дивизии, усталый, изнеможенный кричит нам: “Спасители, спасители наши, скорее спасите нас; сил нет, лошади не ходят”. Тогда мы поспешили 254рысью и стали во 2-й линии, сменив потом стоявший в 1-й лини Принца Оранского гусарский полк, которым командовал флигель-адъютант Плаутин37, впоследствии командир Лейб-гусарского полка и потом командир Гвардейского корпуса. Когда мы стали на позицию, то увидели ужасную картину: всходило солнце, утро было великолепное, арьергард визиря, обратившийся, конечно, при отступлении в авангард, спускался с Балканских гор; тогда командир 10 конно-батарейной батареи капитан Бобылов пустил такой огонь, что взорвал пороховой ящик, и пожар распространился на весь обоз. Визирь же, говорят, скрылся в Шумлу только с 2-мя тыс. войска, — остальные же, прорвавшись чрез свой арьергард, вступали с нами в бой, но всякий раз принуждены были бежать. Я, как полковой адъютант, развозивший приказания, ходил со всеми 4-мя эскадронами в атаку, из коих 4-го эскадрона, под командою майора Гаврилова, была более других неудачной, потеряв человек 15, в том числе старшего вахмистра. При этой атаке 4-го эскадрона не могу пройти молчанием редкий случай решимости конно-артиллерийского штабс-капитана Осокина, который, дав нам тронуться с горы в атаку, мигом снял с передков и чрез наши головы пустил картечью в неприятеля. Этот удар был так удачно рассчитан, что прошел без малейшей ошибки, скажу только, что воздух над нашими головами был так потрясен, что мы его чувствовали чрез наши клеенчатые кивера. Расскажу маленький эпизод, случившийся со мною после последней атаки. Как выше я сказал, что весь гардероб мой был сожжен, то у меня осталась одна шинель, которую я отдал своему трубачу, чтоб положить ее на его луку. Когда кончилась атака, трубач этот подъезжает ко мне, говоря: “Виноват, Ваше благородие, як пишли в атаку, сронив шинель”. «Разбойник ты этакой, знаешь, что у меня только всего-навсего одна шинель, и ту ты “сронив”». Тогда, не зная что делать и чем прикрыться и отдохнуть после четырех атак, пошел я по полку, искать у товарищей что-нибудь, чтоб могло заменить шинель; тут некоторые офицеры посоветовали мне ехать к полковому командиру Иркутского полка полковнику Ивану Ивановичу Тутчеку (бывшему впоследствии комендантом в Варшаве) и просить его дать шинель, так как в то утро у него было в полку убито 8 офицеров. Вот я и поехал к Тутчеку, который на правом фланге позиции угрюмо сидел на пне; рассказав ему все со мной приключившееся, я имел глупую неосторожность сказать ему, что на мое счастье у Вас убито 8 офицеров, тогда он рассердился, вскочил, и под разными предлогами, как публикация наследникам, оценка имущества, и проч. наотрез отказался мне дать чью-нибудь шинель. После этого я принужден был просить полкового командира съездить к Тутчеку и уговорить его дать мне шинель, что Тутчек и сделал, и за эту плохонькую шинель я должен был дать 2 червонца. Но вот, однако, вышло неудобство: у иркутцев канты на воротнике малиновые, а у павлоградцев — бирюзовые, но это не мешало проносить до конца кампании шинель с малиновым кантом. За это сражение я получил орден св. Анны 4-й степени с надписью “за храбрость”. Под Шумлой мы простояли месяца полтора, до тех пор, когда Красовский, взяв Силистрию, пришел со своим корпусом нас заменить, затем перешли Балканы так счастливо и покойно, что не имели не малейшего препятствия. Спустившись у прелестного местечка Бунар, мы пошли вправо, вдоль подножия Балканских гор, и пройдя несколько переходов, услышали сильную канонаду у Сливны*, и чтоб 255поспеть к сражению, то пошли рысью, но, увы! Опоздали к сражению, и мы с полком все-таки остались у Сливны с 11 и 12 егерскими полками под командою бригадного их командира генерала Завадского, для защиты тыла армии, которая пошла в Адрианополь*. Но этого было недостаточно для обеспечения тыла, и нас повели в гору к городу Казан**, в 10 верстах от подошвы горы, куда мы вошли ночью, что было хуже всякого сражения, потому что в темноте пехота турецкая, спавшая сладким сном после сражения, будучи разбужена, кинулась в лес врассыпную и в упор стреляла в наших гусар так, что красавец фланговый лейб-эскадрона, возле которого я стоял, получил такую смертельную рану, что когда он упал, то фельдшер, поручик Ломоносов и я хотели обмыть рану, но только вымарались кровью, ничего не могли разобрать и не более как через 1/4 часа он умер. Повторяю, что это дело было самое скверное, и за это я получил Анну 3 ст. с бантом. Когда стало рассветать, мы вошли в Казан, прогнали все находившееся тут войско, чем удалили его от тыла нашей армии, и тоже пошли в Адрианополь. Тут при одном переходе со мной случилась большая неприятность: 5 лошадей с вьюками и со скрипками и 2 лакея, — один пруссак и один австриец, были взяты в плен, и я вторично остался в одном сюртуке и с шинелью с малиновым кантом. Из Адрианополя мы в авангарде пошли по дороге к Константинополю, и дошед до местечка Виза (старая Византия) в 40 верстах от Константинополя, нас остановили и велели возвратиться в Адрианополь, объявив нам, что война кончена и приступлено к составлению мирного договора, что и было объявлено как нашим, так и неприятельским войскам. Однако, едва успели мы прийти в Адрианополь, как нас послали в г. Мустав-Пашу***, для усмирения скодрского паши38, который, не слушая фирмана султана о прекращении войны, продолжал действия. Не могу умолчать и не объяснить, что такое Виза. Это прелестное место, где в башне был заключен несчастный Велизарий39, лишенный зрения. От этой знаменитой башни остались только развалины. В Визе мы пробыли несколько дней в ожидании приказаний, и скука от бездействия была бы еще более чувствительна, если б в одной со мной избе не поместился вечно веселый и милый Фирс Голицын40, которого настоящее имя было князь Сергей Григорьевич, не знаю почему прозванный Фирсом. Он тогда был в той конно-артиллерийской роте, которая состояла при нашей бригаде. Простояв несколько дней в Мустафа-Паше, я получил такой сюрприз, который, конечно, и во сне не мог бы видеть. Как выше я сказал, что бывший разговор с фельдмаршалом накануне Кулевчинского сражения имел огромное последствие на будущую мою служебную карьеру, то последствием этого было то, что в один прекрасный вечер в Мустафа-Пашу к нашему полку подъехал фельдъегерь с конвертом из Главной квартиры. Как полковой адъютант, я распечатал конверт и ужаснулся, прочитав, что меня требуют немедленно в Главную квартиру с одним офицером с каждого кавалерийского полка, и непременно Георгиевских кавалеров, и чтоб по прибытии я явился к дежурному генералу армии Владимиру Афанасьевичу Обручеву41 и чрезвычайному послу графу (впоследствии князю) Алексею Федоровичу Орлову, для совместного отъезда в Константинополь. Но вот беда, — с чем я 256отправлюсь, как представитель армии, когда у меня остался только один сюртук и шинель с малиновым воротником? Объяснив все это полковому командиру, сей последний созвал всех офицеров, которые предложили взять новые еще мундиры офицера Форстенберг-фон-Пакиш, пруссака, которому покойная Императрица Александра Федоровна при проезде чрез Петербург подарила новые мундиры, и который был командирован в Бургас, для приема сапожного товара, что и было исполнено. За этот сюрприз я должен был заплатить 2000 р., чему, конечно, немец был рад, так как за такие деньги можно было сделать не один мундир. В ту же ночь я отправился со своим унтер-офицером верхами, лошадей же полковой командир выбрал из лучших в полку и были гнедые. На другой день, 2 сентября <1829 г.>, мы прибыли в Адрианополь, в самый день ратификации мирного договора, где при параде войск я явился дежурному генералу Обручеву, а потом — графу Орлову. Парадом командовал дивизионный начальник генерал-лейтенант князь Горчаков42, впоследствии бывший генерал-губернатором Западной Сибири. Избрание меня в посольство последовало следующим образом. За обедом у главнокомандующего, куда ежедневно собиралась вся свита Главной квартиры, граф Дибич обратился к сидевшем возле него графу Орлову с предложением, что как он едет в Константинополь по случаю окончания войны, то как в его посольстве все чины гражданские, как то Аполинарий Петрович Бутенев43, барон Бруно44, оба впоследствии послы, в Константинополе и в Лондоне, Рикман45, князь Салтыков46, Берг47 (впоследствии генерал-консул в Лондоне) и доктор Зейдлиц48, — то он находит, что приличнее было бы иметь в его посольстве и представителей войск, и спросил графа Орлова, не желает ли он сам сделает выбор. На это граф Орлов ответил, что никого в армии не знает; тогда главнокомандующий сказал: “Стало быть, доверяете Вы мне сделать выбор?” Получив утвердительный ответ, граф Дибич обратился к сидевшему в противоположном конце стола дежурному генералу Обручеву: “Владимир Афанасьевич! Пошлите сейчас за генерального штаба капитаном Коцебу49 (Павел Андреевич Коцебу — впоследствии новороссийский, а потом варшавский генерал-губернатор) и за полковым адъютантом Павлоградского полка Бахметевым, и чтоб они явились к генерал-адъютанту графу Орлову, для отправления с чрезвычайным посольством в Константинополь. Во исполнение сего, как выше сказано, я и явился 2 сентября в Адрианополь, и совершенно в новом мундире. В Адрианополе мы прожили более месяца, и в половине октября все посольство отправилось верхом через Иреполь* в Родосто**, на Мраморное море, где нас ожидал пароход, присланный султаном Махмудом для доставления нас в Буюк-дере, летнее пребывание нашего постоянного посольства, и отстоящее в 18 верстах дальше Константинополя на Босфоре. Но мне не пришлось ехать на этом пароходе, как объяснюсь ниже, чему причиной была моя молодость и гусарское удальство. Вот что случилось. Прибыв в Иреполь, стоящий в половине дороги между Адрианополем и Родосто, в 40 верстах от одного и другого, мы узнали, что фургон графа с поваром Петрушей, дворецким Николаем Ивановичем и камердинером Григорьем завязли где-то от сильной метели и грязи, и поэтому не могли иметь нашего обеда, который отлично готовил повар Петруша, отличившийся 257потом в Константинополе, в дипломатических обедах. Тогда паша, бригадный командир в султанской гвардии, присланный для сопровождения нас, предложил графу свой обед. Боже мой! Что тут было, можно было бы читать только в сказке. Пришла прислуга, посадили нас на широкий диван, меж ног каждому поставили круглые столики, подходили к каждому 2 мальчика: один держал серебряную лохань с полотенцем вокруг шеи, а другой с серебряным же кувшином с водой, для мытья рук, точь-в-точь как это делают при архиерейском богослужении. Исполнив этот обряд, воздерживаясь от смеха, нам начали подавать блюда, составленные из разных соусов, попеременно мясных со сладкими. На счастье наше подъехал фургон с приборами, иначе нам пришлось бы есть пальцами. Испробовав 2—3 блюда, граф воскликнул: “Да это невозможно есть; сколько же будет этих блюд? А вот что, господа, кто из нас всех моложе, тот должен испробовать все блюда и давать нам отчет, каковы они”. Благодарю, не ожидал! Оказалось, что я был самый младший из всего посольства (мне было тогда 22 года). Нечего было делать, я должен был покориться воле судьбы. Но, о ужас! Начали считать: 10, 15, 20, 25, 30, и наконец, 32 блюда я должен был испробовать. На другой или на третий день (не помню) въехали мы в Родосто, и тут же граф приказал нам одеться в парадную форму, что и он сделал, надев Александровскую ленту, чтоб идти вместе сделать визит 3-х бунчужному паше50 (Измаилу или Ибрагиму — не помню), сосланному под арест за сдачу Варны. Пробыли мы у него недолго, потому что не было о чем говорить, и сходя по прекрасной мраморной лестнице, я всю ее украсил своей рвотой, которая произошла от пресловутых 32 блюд. Пришел домой, я слег не в постель, а на диван, и оказалось, что у меня гастрическая лихорадка, которая могла бы быть пагубною, если б не был при нас знаменитый доктор Зейдлиц, который сказал графу, что я никак не могу ехать на пароходе. Тогда граф приказал нам остаться в Родосто впредь до выздоровления. При мне остался доктор Зейдлиц и вся конная команда в числе 16 Георгиевских кавалеров; но лечение продолжалось недолго, и через три дня мы все отправились верхами по берегу Мраморного моря, прошли в некотором расстоянии от Константинополя, прямо в Буюк-дере, где прожили недолго, до приезда из Неаполя постоянного посольства, с послом графом Александром Ивановичем Рибопьером51. Посольство это приехало на прелестном новом фрегате “Княгиня Лович” под командою капитана 1-го ранга Волховского, и мы на этом же пароходе переехали в Константинополь, в отведенный нам двухэтажный каменный дом, конфискованный правительством и принадлежащий богатому армянину. Дом этот находится на первой улице Перы. В то время дом нашего посольства, находившийся на этой же улице, сгорел, и остался только один флигель, где помещалась наша почтовая контора, где был почтмейстером Пизани. На этой же улице находились и другие посольские дома, из коих лучших я назову: французское, с прелестным видом с террасы на часть города, называемую Галата, и на большую часть Босфора, на противоположной стороне которого, в Азии, в Анатолии или Никодимии населен большой город Скутари. Еще назову дом австрийского и голландского посольств; остальные же не представляли ничего замечательного. Английское же посольство, которое хотя и помещалось в одном из самых больших домов Перы, но архитектура этого дома была крайне неизящна, и он находился в преузеньком переулке, позади нашего дома. 258Чрез несколько дней после переезда нашего в Константинополь назначена была нам аудиенция у Султана Махмуда, куда мы отправились втроем: граф Орлов, Коцебу и я. В предприемной комнате сначала нас угостили кофеем, разными дульцатами* и трубками; табак был отличный, какого я ни прежде, ни после никогда не куривал. Замечательны были чубуки черешневые, без малого в сажень длины, но мундштуки их в 1/4 аршина, обсыпанные бриллиантами, так же как и кофейные и дульцатные чашки, такими, что мы готовы бы были отказаться и от табаку и от кофе, а скорее взяли бы мундштуки и чашечки. После этого нас ввели в приемную. Султан сидел на диване и не вставал с него не от неучтивости, а по существующему этикету; мы же все трое стояли рядом, имея посла на правом фланге; при нас был старший драгоман нашего посольства Франкини. При султане находился один только его статс-секретарь, кажется называвшийся Мухтар-паша, и вдали стояли адъютанты султана: Ахмет-бей и Авни-бей. После вручения графа верительной грамоты длинных разговоров не было; но в конце аудиенции внесли на золотом блюде три холстяных мешка, в которых в каждом было по 10 тысяч пиастров, что тогда составляло по 1500 руб. Когда первый мешок подали Коцебу, то он обратился к графу, что тут, кажется, деньги — мы их взять не можем; тогда Франкини сказал: “Messieurs, il faut les prendre, c’est l’usage!”**. Тогда, совсем сконфуженные, мы принуждены были взять эти мешки, из коих один взял Франкини с жадностью еврейскою. Но эта история тем не кончилась: на обратном пути чрез залив, в прелестнейшем султанском катере, начался об этом разговор в том смысле, что если Государь узнает, что мы взяли деньги, то он будет этим недоволен, но граф успокоил тем, что обещает это уладить, и действительно, оно уладилось так. Ахмет-бей и Авни-бей ежедневно по утрам приезжали к нам, и тут Коцебу, по научению графа Орлова, объяснил им всю неблаговидность того, что мы принуждены были взять деньги, но что мы просим взять эти мешки и выхлопотать нам что-нибудь другое. Так как в то время были уничтожены все турецкие ордена, Ахмет-бей взялся это уладить, и немедленно прислали Коцебу и мне прелестные табакерки с большими бриллиантами, сговорившись вперед, чтоб и им, Ахмет-бею и Авни-бею, как долженствующим получить награды, русский Царь дал какой-нибудь видимый военный знак отличия. Тогда им прислали богатые сабли, бриллиантами осыпанные, а наверху сабель — по огромному изумруду. От этой награды они были в восторге. Эти два адъютанта были замечательны противоположными впоследствии карьерами: Ахмет-бей бесчестною, а Авни-бей — честно. Ахмет-бей, впоследствии Ахмет-паша, много обязанный султану, в 30-х годах при восстании египетского паши против султана, перешел на сторону первого, а Авни-бей кончил жизнь ударом кинжала, сделанного черкесом, ворвавшимся в заседание дивана, как ему, Авни-паше, бывшему тогда военным министром, так и другим министрам. Жизнь наша в Константинополе была очень оживленна, хотя и была только в кругу дипломатического корпуса: беспрестанные обеды, балы и маскарады сменяли друг друга. Французским послом был тогда граф Гильомино, его жена была очень любезна, а дочь их M-lle Hortensie еще милее. Этот граф Гильомино был дивизионным генералом при Наполеоне I и был в Москве, где после пожара и 259выгона из нее французов, вошедшие в нее наши войска нашли на одной из ее старинных и великолепных церквей надпись: “Ecurie du comte Guillomino (конюшня графа Гильомино)”. Граф Гильомино был тип наполеоновских генералов, характера прямого, но кажущегося только холодным. Прусским послом был Poie сомнительной, по фамилии, национальности, скорее французской, чем немецкой. Английским послом был лорд Гордон, натянутый, но красивый мужчина и всегда франтовски одетый. Австрийским интернунцием52, стоявшим тогда между послом и посланником, был барон Отенфельс, а жена — тиролька, любившая очень музыку. В двух из этих посольств, а именно, французском и австрийском, преимущественно были частые собрания, в прочих давали только дипломатические обеды, которые вообще были хороши, и конечно, кухня была общеевропейская, т. е. французская.
Граф А. М. Рибопьер Начну с маскарада у графа Гильомино. Для этого мы составили трио — из двух скрипок и виолончели, одетые в три цвета: розовый, красный и синий, с масками. Взошед с нашими инструментами в залу, мы испросили у хозяйки дозволения сыграть вальс, и получив на то согласие, стали в средине залы и сыграли модный тогда вальс Ланнера53. Кругом нас взвилась молодежь, обрадованная звуками странных инструментов вместо фортепьянного тапера. Когда мы покинули залу, чтоб положить наши инструменты в ящик, произошел такой случай, 260который заслуживает, чтоб его внести в хронику. Подойдя к выходной из залы двери, увидел я огромного роста рыцаря, с опущенным забралом. Остановившись пред ним и удивясь такому росту, какого в Константинополе я не встречал, невольно воскликнул я по-русски: “Ах! Какой рост!”. Увидя, что мой рыцарь повернул голову с некоторой жеманностью, свойственной подозреваемому мною лицу, я продолжал по-русски изъявлять мое удивление и, наконец, решился ему сказать: “Ты русский, признайся, что ты русский, а не то я тебя уличу”. Тогда мой рыцарь взял меня за руку и сказал: “Ради Бога, не выдавай меня”. Оказалось, что я не ошибся, и что этот рыцарь был Андрей Николаевич Муравьев54, известный своим путешествием ко Священным местам, письмами о Богослужении и разными богослужебными сочинениями. Что он нарядился рыцарем и приехал на маскарад, было бы не особенно важно, но дело в том, что за два дня пред тем он нас всех обманул: мы посадили его на пароход, провожали его с пожеланием благополучного его возвращения из путешествия к Гробу Господню, и он при нас же отправился в Александрию. По возвращении нашем в Петербург, когда я рассказывал об этом дамам, почитавшим его чуть ли не святым, он уверял их, что появление его на маскараде и возвращение инкогнито в Константинополь было дело политико-дипломатическое, и они ему поверили. Теперь скажу я о музыкальном вечере у австрийского интернунция. Баронесса Отенфельс, как я выше сказал, любила музыку, и для нее я составил первый в Константинополе оркестр, состоявший из любителей и артистов. Любители были из дипломатического общества, из коих я назову пруссака Клецеля на скрипке и австрийских Теста на виолончели и Ольденбурга на флейте; остальные же исполнители на духовых инструментах все были итальянцы; учитель в полковых хорах султанской гвардии и корпусный капельмейстер Доницетти55, брат известного композитора, играл на кларнете; тут были валторны, трубы и проч., и мне немало было труда составить из них порядочный концерт. Однако, мы сыграли увертюру к “Вильгельму Телю” Россини56, а как репертуар был очень бедный, так как ничего в столице нельзя было найти, то в угождение хозяйке я сыграл Тирольские вариации Маурера57, чего тоже нельзя было найти, но благодаря моей памяти, я сам написал их. Остальное время нашего пребывания в Константинополе мы были заняты, между прочим, отправкой пленных в Россию, и по этому делу были два выходящих из ряда случая. В одно прекрасное утро я пошел гулять по городу, разумеется, пешком, так как в Пере ни одного экипажа не было, а если был дождь, то носили в Chaise à porteurs*, я был в военном сюртуке с эполетами (граф Орлов не позволял нам ходить в статских платьях). Пошел я вверх по Пере к Grand champ des morts**, по направлению к Буюк-дере; у начала этого кладбища находилась гауптвахта с унтер-офицерским караулом; поравнявшись с гауптвахтой, караул вышел “вон”, и выступивший вперед унтер-офицер скомандовал: “На караул”, — на что я ответил приложением руки к козырьку, так как я не умел говорить по-турецки. Унтер-офицер — красивый, щегольски одетый и выправкою Николаевских времен, воскликнул: “Здравия желаю, Ваше благородие!”. Тогда я спросил его, русский ли он, на это ответил: “Нельзя говорить, позвольте прийти к Вам”. 261Разумеется, я дал утвердительный ответ, и на другой день, после смены, он пришел ко мне. Тут я узнал, что он был унтер-офицер лейб-гвардии Егерского полка, взятый в плен под Варной в 1828 году. На вопрос мой, отчего же он не возвратился в Россию, когда об этом было объявлено Высочайшее разрешение, он объяснил, что он татарин, и что когда был смотр пленным, то тут же были вызваны все магометане и брались в полки; к тому же, увлеченный любовью одной турчанки, он на ней женился, а теперь, видя свою ошибку и тоску по родине, он просит милостивого разрешения возвратиться в Россию. Об этом я доложил графу, который его к себе позвал и приказал своим порядком написать куда следует; его отпустили, и мы передали его графу Рибопьеру, на фрегат “Княгиня Лович”, стоявший в Буюк-дере. Другой случай был совершенно противоположный. Является ко мне унтер-офицер Белорусского гусарского принца Оранского полка, прося так же его возвратить в Россию. По докладе об нем, граф отказал его принять, велев ему объявить, что Государь Император не позволил принимать тех, которые по первому вызову не хотели возвратиться в отечество, а остались в Турции. Мне было жаль этого гусара, и я объяснил графу, что этот гусар так искренно и откровенно просит, что я прошу простить хотя для меня. “Ну, хорошо, — решил граф, — возьми его, баловник, но только, чтоб это было в последний раз”, — и отправил его к Рибопьеру. Но, увы! Ручательство мое за него не оправдалось, и этот негодяй чрез несколько дней после его приема бежал. Тогда уже граф решительно запретил принимать оставшихся. Возвращусь к Андрею Муравьеву, до отъезда его к Святым местам, начну с того, что он вознегодовал за то, что я ему отказал в помещении на моей квартире, невзирая на то, что я ему ясно объяснил, что я не имею права распоряжаться моей квартирой, ибо она не моя, а посольская, где живет и посол. По возвращении нашем в Петербург мы снова стали друзьями. Пребывание наше в Константинополе продолжалось до конца июля. Накануне нашего отъезда граф Орлов позвал меня к себе и начал так: “Мы с тобой, кажется, довольно долго послужили, и узнали друг друга, хочешь ли быть моим адъютантом с переводом в Конную гвардию тем же чином?” (Я тогда был поручиком). Такое неожиданное предложение, конечно, я принял с особенным удовольствием, ибо, хотя я и предан был душой моему Павлоградскому полку, но желание мое всегда было служить в Конной гвардии, с которой я и прежде уже был связан дружбою, быв к ней прикомандированным в 1825—1826 годах. Тут же пошло представление об этом к главнокомандующему Дибичу, находившемуся тогда в Главной квартире армии в Бургасе. Чрез неделю после того мы отправились со всем нашим чрезвычайным посольством и с командою унтер-офицеров кавалеристов в Одессу, на 84-х пушечном корабле “Пармен”, командиром которого был старик капитан 1-го ранга Антипа (грек), и на корабле был хор музыкантов, который попеременно с песенниками потешал нас по вечерам. Как выше было сказано, что у меня были взяты в плен мои две скрипки, то приехав в Константинополь, драгоман английского посольства барон Шабер предложил мне свою скрипку на все время пребывания нашего в Константинополе. Барон Шабер почитал эту скрипку итальянскою, но я убежден, что она была митенвальдская, т. е. немецкая; но как бы то ни было, скрипка была порядочная и подверглась такой же участи, как и ее предшественницы, что будет объяснено ниже о польском восстании 1830 года. Когда пришло 262нам время отправляться на “Пармене” в Одессу, барон Шабер просил меня взять на память его скрипку, взамен которой граф Орлов приказал мне предложить барону Шаберу, тоже на память, моего гнедого жеребца, которого Шабер принял с удовольствием, остаТеги:
Российский архив, Том XII, 15. Записки и дневники Н. И. Бахметева , Документы личного происхождения
|