П.С. Куприянов. Маскулинность и плен.
29.10.2009
Полный текст этой статьи можно скачать здесь
Война — пожалуй, самый неисчерпаемый источник сюжетов и тем для исследования мужской экстремальности: с одной стороны, она как никакая другая сфера человеческого бытия насыщена всевозможными чрезвычайными ситуациями, а с другой стороны, на протяжении столетий военные действия были почти исключительно мужской практикой, и в значительной степени определяли многие нормативы и стереотипы мужественности. Однако при всей универсальности данных характеристик войны, нельзя сбрасывать со счетов их историческую и культурную изменчивость: в разных обществах и в разные исторические эпохи представления о нормах и правилах войны, как и представления о стандартах и характеристиках “мужского” подчас довольно существенно различались. В связи с этим изучение разных аспектов мужской гендерной роли в конкретных социо-культурных условиях является актуальной задачей исторической андрологии.
В рамках этого направления и написана данная статья. Она посвящена вопросам репрезентации маскулинности в высшем сословии российского общества на рубеже XVIII — XIX вв. В центре нашего внимания — ситуация плена в контексте мужского восприятия и поведения: какое значение придавалось плену в общей системе мужской военной практики? какое место занимал он в ряду других бытовых/пограничных ситуаций? как строилось мужское поведение в данной ситуации; насколько условия плена позволяли мужчине действовать в соответствии со своей гендерной ролью, каковы были ожидаемые образцы и реальная практика поведения?
Для того, чтобы ответить на эти вопросы, необходимо описать, хотя бы в общих чертах, ту модель маскулинности, которая определяла стереотипные представления о мужчине и мужском поведении в российском образованном обществе в рассматриваемую эпоху. И хотя на настоящий момент из-за оnсутствия специальных исследований реконструкция такой модели в полной мере пока невозможна, тем не менее, уже сейчас, опираясь на некоторые работы по гендерной истории и исторической культурологии, можно отметить ее основные, самые очевидные черты.
Итак, центральной категорией той модели маскулинности, которая существовала в дворянском обществе, является чрезвычайно емкое понятие чести. По наблюдениям гендерологов, понятие чести в мужской культуре глубоко социализровано и связано, прежде всего, с вопросами статуса и социальной иерархии. П. Робинсон, специально изучавший категорию офицерской чести в российской армии начала XX в., отмечает, что в армейском сообществе честь понимается как старшинство, и “полностью сводится к демонстрации претензий на статус и подтверждению обладания этим статусом. Честь в данном случае — исключительно вопрос социального положения, престижа, имени и лица”. Изучение дворянской и офицерской культуры второй половины XVIII — нач. XIX вв. показывает, что подобное понимание чести вполне применимо и к данной эпохе — исследователи подчеркивают, что честь офицера была тесно связана сословным самосознанием и с представлением о собственной исключительности. По словам П. Робинсона, “корпоративный характер чести… нередко выступал в качестве идентификационного признака, позволяя провести грань — подобно кастовой — между офицерами и рядовыми”. Статусность “мужской” чести определяла особое значение, которым наделялись все внешние знаки статуса, от одежды до манеры обращения. Честь в дворянской идеологии рассматривалась как высшая ценность, которую следовало охранять от малейших посягательств и оскорблений, даже ценой собственной жизни. В соответствии с гендерными установками, мужчина-дворянин для сохранения собственой чести и достоинства должен был проявлять бесстрашие, храбрость и демонстрировать презрение к опасности. Нарушение данных предписаний грозило публичным позором.
Еще одним важным элементом дворянской маскулинности в рассматриваемый период, была, очевидно, личная свобода, также тесно связанная с категорией дворянской чести. С одной стороны, личная свобода дворянина означала свободу от — от телесных наказаний, от постоя, от воинской повинности и т.д., а с другой стороны — подразумевало и свободу к — свободу выбора, свободу распоряжения своей судьбой. Все эти качества были важнейшими компонентами гендерной идентичнсти дворянина. По мнению И. Савкиной, в России того времени “(как и в любом патриархатном обществе) с мужественностью связывается представление о свободе, возможности выбора, активности, сознательном труде и власти, а женственность, определяемая как нечто дефектное, получающее статус только по отношению к мужской полноценности, обозначается через метафоры пассивности, прикрепленности к своему месту, слабости и безответственности, подчеркивающие отсутствие как самоопределения, так и права на выбор
Таковы самые общие контуры доминирующей модели маскулинности. Теперь, чтобы проследить, как она функционировала в ситуации плена, обратимся к источникам. Источниками для данного исследования являются материалы личного происхождения — дневники и воспоминания участников ряда военных конфликтов — русско-турецких войн 1768-1774 и 1787-1791 и 1807-1812 гг., наполеоновских войн начала XIX в. в Европе, военного противоборства с французами в Далмациии и других. В ходе военных действий российские офицеры и дипломаты, естественно, иногда попадали в плен, что нашло отражение на страницах записок. Эти тексты и являются предметом анализа в данной статье. Их авторы — преимущественно зрелые мужчины (средний возраст — около 35 лет), большинство из которых — офицеры российского императорского флота, за исключением П.А. Левашева, секретаря российского посольства в Константинополе. Один из них, Б.Тиздель — английский поданный на русской службе, все остальные — россияне. Помимо сочинений российских авторов используются также тексты офицеров наполеоновской армии, оказавшихся в российском плену в 1812 г.
Большинство текстов, привлекаемых для анализа представляют собой воспоминания, написанные вскоре после описываемых событий, нередко, на основе дневников. Они существенно различаются по объему (от нескольких страниц до нескольких томов). Большинство сочинений имеют сходную композицию, включающую рассказ о попадании в плен, описания длительных переходов от одного населенного пункта до другого, рассказ о пребывании в тюрьме и об освобождении из плена. Несмотря на некоторые различия, все используемые источники обладают очевидным формальным и смысловым сходством, что позволяет рассматривать их как единый комплекс. Вместе с тем, некоторые из них являются особенно содержательными. К ним относятся, например, записки В.А. Сафонова и Н.М.Клемента, офицеров корвета “Флора”, входившего в состав средиземноморской эскадры Д.Н. Сенявина, и потерпевшего кораблекрушение у албанских берегов. Во время сильного шторма судно разбилось, а выбравшийся на берег экипаж, включая офицеров и капитана, попал в плен к албанцам. Вскоре они были переведены в Берат, резиденцию Ибрагим-паши, а затем отправлены в Константинополь, где заключены в городскую тюрьму. В тюрьме пленники оставались до декабря 1807 г., а после освобождения, прожив еще некоторое время в Константинополе, вернулись в Россию. Что касается сочинений офицеров, то текст В.А. Сафонова, написанный в форме дневника примерно через год после описываемых событий, с незначительной правкой почти полностью был опубликован П.П. Свиньиным в книге, посвященной кампании Д.Н. Сенявина. Что же касается сочинения Н.М. Клемента — на сегодня известны три его варианта, два из которых представляют собой хотя и близкие, но все же разные редакции первого, исходного текста. По-сравнению с “протографом”, они гораздо сильнее обработаны литературно, содержат поздние вставки, в том числе обширные цитаты из дневника В.А. Сафонова. Другим источником, заслуживающим отдельного упоминания, являются записки капитана шлюпа “Диана” В.М. Головнина о пребывании его в плену у японцев 1811-1813 гг Занимаясь научными исследованиями у японских берегов, он вместе с еще двумя офицерами и матросами был захвачен в плен, в котором пробыл два с лишним года. По возвращении он издал свои трехтомные “Записки”, составленные на основе дневниковых записей, и ставшие настоящей энциклопедией японской культуры первой четверти XIX в.
Наиболее своеобразным источником из всего комплекса используемых документов является текст С.Я. Унковского, российского морского офицера, служившего на английском флоте. Во-первых, в отличие от остальных сочинений, в его записках интересующее нас описание плена составляет лишь небольшую часть. А во-вторых, это единственный текст, содержащий описание не турецкого, албанского, или японского, а — европейского плена. На основе данного текста можно выяснить, что же представлял собой плен в Европе, насколько экстремален он был для пленника-мужчины, и каким образом его особенности отражались на мужском поведении?
С.Я. Унковский был взят в плен французами в марте 1806 г. в море, высажен на берег в г. Лориане и отправлен вглубь страны. Во время двухмесячного перехода до г. Арраса пленники ночевали в тюрьмах в общей сложности лишь две недели — в остальное время на частных квартирах. Их сопровождали жандармы, которые, однако, после денежного вознаграждения от конвоируемых (пленные получали фиксированное пособие) “делались весьма учтивы и не столь суровы”. “И чем более вступали во внутренность Франции, тем лучше наша участь становилась”, — пишет С.Я. Унковский, — В некоторых местах увидели мы весьма добрых французских поселян, и жандармы наши были гораздо поскромнее”. Через два месяца, прибыв в Аррас, С.Я. Унковский стал “жить на пароле” и ему “позволено было иметь квартиру в городе”. Здесь он познакомился с двумя пленными английскими мичманами, вместе с которыми снял квартиру. Они “выпросили у коменданта пленного матроса для прислуги”, пользовались гостеприимством местных жителей, принимали их у себя на квартире и совершали совместные загородные прогулки. По признанию С.Я. Унковского, такая жизнь “совершенно истребила в нас мысль пленников”. В других городах пленники также жили в комфортных условиях. Например, в Вердене “жизнь пленного… весьма облегчена — дешевая квартира и стол совершенно обеспечивали умеренного молодого человека”. Автор отмечает, что хозяйка дома, “старуха около 74 лет” любила его “как сына”. Не менее теплые воспоминания у него и о Лионе: “Я был поставлен на квартиру к одной вдове, женщине около 32 лет, тотчас отвели мне комнату, где прекрасная мягкая постель приготовлена для моего отдыха. В 8 часов, поужинав хорошенько и пожелав своей доброй хозяйке спокойной ночи, лег спать. Поутру увидал я, что меня ожидает прекрасный завтрак. Я, вставая, начинал думать, что еще есть чувствительные люди во Франции и плен меня не столько ужасал”<.
Уже на основе приведенного отрывка можно сделать заключение, что европейская традиция предусматривала довольно мягкие условия плена для офицеров. Они освобождались из-под стражи под честное слово, получали ежемесячное денежное пособие, относительную свободу перемещения, могли жить на съемной квартире. Эти условия никак не мешали пленному следовать основным гендерным предписаниям. Более того, сложившаяся практика европейского плена была направлена именно на сохранение социального статуса и личного достоинства пленного. Поэтому такой плен для офицера (мужчины), очевидно, отнюдь не был стресогенной, чрезвычайной ситуацией. Напротив, жизнь “на пароле” обеспечивала весьма комфортное существование в привычных условиях, благодаря чему сам по себе плен принадлежал, скорее, к сфере повседневности. По видимому, именно из-за этого европейский плен на рубеже XVIII — XIX вв. не становится литературным фактом. Литературный плен в то время — это почти исключительно неевропейский плен. Только он удостаивается специального описания, и только такие тексты оказываются интересными читателям.
Эти тексты отличаются от записок С.Я. Унковского по нескольким параметрам. Во-первых, все они были опубликованы вскоре после описанных событий, тогда как текст С.Я. Унковского, видимо, не предназначался для публикации. Кроме того, налицо существенные различия в композиции сочинений: в объемных записках С.Я. Унковского рассказ о плене занимает довольно мало места, никак не выделен стуктурно, а напротив, тесно вплетен в общую ткань повествования, тогда как все остальные рассматриваемые сочинения целиком посвящены пребыванию в плену. Именно рассказ о плене является в них основным ядром повествования и главным элементом композиции. Структура текста отражает отношение автора к описываемым событиям: если для С.Я. Унковского плен — это одно из запоминающихся, но, в общем, довольно обыденных событий, то для остальных — это опыт, выпадающий из пространства повседневности и связанный с целым рядом исключительных, чрезвычайных событий и переживаний.
В записках Н.М. Клемента и В.А. Сафонова рассказ о плене начинается с эмоционального описания катастрофы. Изображая гибель своего корвета во время “жестокой” бури, оба автора не жалеют красок для “картины ужаса”, открывшейся их глазам. Описывая этот природный катаклизм, они передают ощущение крайней опасности всего происходящего, после чего следует рассказ о борьбе людей со стихией, в результате которой “по воле Божьей успели спасти 20 человек, а 22 человека, убитые мачтами и покрытые парусами, погибли в бездне”.
Таким образом, первый же эпизод представляет собой описание пограничной ситуации. И это не случайно: все основные мотивы данного фрагмента — угрожающая опасность, близость смерти, религиозные переживания — присутствуют на протяжени всего дальнейшего повествования, и не только у этих двух авторов. В отличие от С.Я. Унковского, они строят свой рассказ о плене как описание экстремального опыта.
Прежде всего, в повествовании постоянно присутствует тема смерти. Жизнь в плену предстает как существование рядом со смертью. Тексты изобилуют описанием убийств и казней, убитых и казненных: “Почти во всех городах, находившихся во владении Али-паши, многие мечети окружены палисадами в рост человеческий, кои вокруг унизаны человеческими головами… Во многих городах мы были свидетелями казни сербских пленников. Кажется, что нас нарочито вели чрез те места, где производились над христианами разного рода неистовства. Не было ни одной деревни, где бы не висел человек на самой проезжей улице…. Если предположение Н.М. Клемента было верно, и турки действительно стремились запугать пленников, то надо признать, что это им удалось. Страх — это, пожалуй, основное чувство, которое испытывают пленные, а “ужас” (и все производные от него) — одно из самых употребляемых слов в их сочинениях. “Ужасные” места, “ужасные” тюрьмы, “ужасные” бедствия — все это создавало атмосферу, в которой люди жили “между страхом и надеждою”.
Жизнь пленников постоянно оказывается под угрозой: “Находясь посреди сего разъяренного народа, мы долженствовали быть свидетелями разных жестокостей, производимых над христианами, и ежечасно ожидали своей гибели”. Эта готовность к гибели проявляется в том, что, когда пленных связывают веревками, они думают, что их собираются повесить, а когда приходят освобождать — уверены, что хотят “удавить”. Известный тезис К. Клаузевица о том, что “война — область опасности” находит подтверждение в сочинениях пленников. Во всех источниках, у всех авторов тема опасности выражена очень отчетливо. Причем, источником опасности может быть все, что угодно: и пьяный офицер, и обкурившийся охранник, и местные жители, и взбунтовавшиеся янычары, и просто чума. Даже природные явления угрожают жизни и здоровью: если россияне в Турции страдают от “несносного жара”, то французы в России — наоборот, от сильных морозов.
Отмеченная особенность рассматриваемых текстов в наибольшей степени проявляется в книге П.А. Левашева — сотрудника российского посольства в Константинополе, оказавшегося в плену во время русско-турецкой войны 1768-1774 гг. Мотив опасности в этом тексте воплощен в максимальной степени. “Жизнь человека на войне насыщена пограничнымии ситуациями, сменяющими друг друга и постепенно приобретающими значение постоянного фактора”, — эти слова, сказанные по поводу военных конфликтов XX в., как нельзя лучше характеризуют опыт П.А. Левашева, представленный в его сочинении. В сущности, его книга представляет собой рассказ о непрерывной череде экстремальных ситуаций, в которые попадает главный герой. Окруженный со всех сторон бесчисленными “ужасами” и “опасностями”, он проходит сквозь череду “бедствий” и “страданий” и постоянно балансирует на грани жизни и смерти. Ощущение экстремальности является главным эмоциональным компонентом и основным условием существования текста. Характерно, что книга заканчивается тогда, когда исчезают опасности и пропадает напряжение, а до этого внимание читателя последовательно фиксируется на всех “чрезвычайных” обстоятельствах. В результате такой авторской тактики “всяк видеть может..., каким страхам и опасностям были подвержены каждую минуту” герои рассказанной истории. Страх и опасность — это главное, что должен увидеть читатель, и автору, действительно, удается удерживать его в напряжении на протяжении всей книги. Этот эффект в значительной мере достигается благодаря использованию характерной лексики и эпического стиля: автор не просто отмечает угрожающее положение пленников — он говорит об опасности “от зверообразных полчищ, кои всюду были поражаемы войсками нашими и которые могли бы изрыгнуть на нас одних весь яд лютости своей”. Описание турецкого войска как “зверообразного полчища”, янычар — как “смертоносных ангелов”, тюремного входа — как Ахеронтовой пропасти, коменданта — как смерти с косой и т. п. подталкивает читателя к драматизации описываемых событий и еще более подчеркивает экстремальность ситуации.
Этому также способствует актуализация библейского текста, и вообще — религиозной темы. В разбираемых сочинениях неоднократно упоминается Бог: к нему обращаются с мольбой о помощи, ему приписывают избавление от, казалось бы, неминуемой смерти, ему приносят благодарения и т. д. Очевидно, это непосредственно связано с активизацией религиозного чувства в экстремальной ситуации, когда источником надежды и утешения является вера, о чем не раз говорят и сами автор. Еще более выразительные рассуждения находим у П.А. Левашева. Близость смерти, таким образом, заставляет пленников в буквальном смысле вспомнить о Боге. Так или иначе, благодаря активному присутствию религиозной темы в анализируемых сочинениях у читателя формируется отчетливое впечатление, что в экстремальных условиях Бог оказывается гораздо ближе, чем в обычной жизни. Подтверждением этого является, например, рассказ Н.М. Клемента о чудесном исцелении армянина, случившемся на Пасху в турецкой тюрьме.
Итак, в анализируемых материалах целый ряд моментов указывают на чрезвычайность описываемых событий. По сравнению с европейской традицией, плен за пределами Европы предстает действительно экстремальной ситуацией. Однако что означала эта экстремальность для попадавшего в плен мужчины? Каким образом она отражалась на его положении и поведении? Насколько враждебны (или наоборот благоприятны) были условия не-европейского плена для поддержания мужской идентичности и для исполнения мужской гендерной роли?
П.С. Куприянов. Маскулинность и плен.
Мы публикуем фрагменты статьи научного сотрудника отдела русского народа ИЭА РАН П.С. Куприянова, посвященную гендерному анализу пребывания российских военных в не-европейском плену в конце 18-19 вв. Автор затрагивает проблематику взаимодействия стереотипов маскулинности и экзотистского взгляда на представителей иных культур- как с европейской, так и не-европейской точек зрения. Эта статья была впервые опубликована в 3 выпуске "Мужского сборника" -"Мужчина в экстремальной ситуации", который был издан издательством "Индрик" под грифом ИЭА РАН в 2007 г..Полный текст этой статьи можно скачать здесь
Война — пожалуй, самый неисчерпаемый источник сюжетов и тем для исследования мужской экстремальности: с одной стороны, она как никакая другая сфера человеческого бытия насыщена всевозможными чрезвычайными ситуациями, а с другой стороны, на протяжении столетий военные действия были почти исключительно мужской практикой, и в значительной степени определяли многие нормативы и стереотипы мужественности. Однако при всей универсальности данных характеристик войны, нельзя сбрасывать со счетов их историческую и культурную изменчивость: в разных обществах и в разные исторические эпохи представления о нормах и правилах войны, как и представления о стандартах и характеристиках “мужского” подчас довольно существенно различались. В связи с этим изучение разных аспектов мужской гендерной роли в конкретных социо-культурных условиях является актуальной задачей исторической андрологии.
В рамках этого направления и написана данная статья. Она посвящена вопросам репрезентации маскулинности в высшем сословии российского общества на рубеже XVIII — XIX вв. В центре нашего внимания — ситуация плена в контексте мужского восприятия и поведения: какое значение придавалось плену в общей системе мужской военной практики? какое место занимал он в ряду других бытовых/пограничных ситуаций? как строилось мужское поведение в данной ситуации; насколько условия плена позволяли мужчине действовать в соответствии со своей гендерной ролью, каковы были ожидаемые образцы и реальная практика поведения?
Для того, чтобы ответить на эти вопросы, необходимо описать, хотя бы в общих чертах, ту модель маскулинности, которая определяла стереотипные представления о мужчине и мужском поведении в российском образованном обществе в рассматриваемую эпоху. И хотя на настоящий момент из-за оnсутствия специальных исследований реконструкция такой модели в полной мере пока невозможна, тем не менее, уже сейчас, опираясь на некоторые работы по гендерной истории и исторической культурологии, можно отметить ее основные, самые очевидные черты.
Итак, центральной категорией той модели маскулинности, которая существовала в дворянском обществе, является чрезвычайно емкое понятие чести. По наблюдениям гендерологов, понятие чести в мужской культуре глубоко социализровано и связано, прежде всего, с вопросами статуса и социальной иерархии. П. Робинсон, специально изучавший категорию офицерской чести в российской армии начала XX в., отмечает, что в армейском сообществе честь понимается как старшинство, и “полностью сводится к демонстрации претензий на статус и подтверждению обладания этим статусом. Честь в данном случае — исключительно вопрос социального положения, престижа, имени и лица”. Изучение дворянской и офицерской культуры второй половины XVIII — нач. XIX вв. показывает, что подобное понимание чести вполне применимо и к данной эпохе — исследователи подчеркивают, что честь офицера была тесно связана сословным самосознанием и с представлением о собственной исключительности. По словам П. Робинсона, “корпоративный характер чести… нередко выступал в качестве идентификационного признака, позволяя провести грань — подобно кастовой — между офицерами и рядовыми”. Статусность “мужской” чести определяла особое значение, которым наделялись все внешние знаки статуса, от одежды до манеры обращения. Честь в дворянской идеологии рассматривалась как высшая ценность, которую следовало охранять от малейших посягательств и оскорблений, даже ценой собственной жизни. В соответствии с гендерными установками, мужчина-дворянин для сохранения собственой чести и достоинства должен был проявлять бесстрашие, храбрость и демонстрировать презрение к опасности. Нарушение данных предписаний грозило публичным позором.
Еще одним важным элементом дворянской маскулинности в рассматриваемый период, была, очевидно, личная свобода, также тесно связанная с категорией дворянской чести. С одной стороны, личная свобода дворянина означала свободу от — от телесных наказаний, от постоя, от воинской повинности и т.д., а с другой стороны — подразумевало и свободу к — свободу выбора, свободу распоряжения своей судьбой. Все эти качества были важнейшими компонентами гендерной идентичнсти дворянина. По мнению И. Савкиной, в России того времени “(как и в любом патриархатном обществе) с мужественностью связывается представление о свободе, возможности выбора, активности, сознательном труде и власти, а женственность, определяемая как нечто дефектное, получающее статус только по отношению к мужской полноценности, обозначается через метафоры пассивности, прикрепленности к своему месту, слабости и безответственности, подчеркивающие отсутствие как самоопределения, так и права на выбор
Таковы самые общие контуры доминирующей модели маскулинности. Теперь, чтобы проследить, как она функционировала в ситуации плена, обратимся к источникам. Источниками для данного исследования являются материалы личного происхождения — дневники и воспоминания участников ряда военных конфликтов — русско-турецких войн 1768-1774 и 1787-1791 и 1807-1812 гг., наполеоновских войн начала XIX в. в Европе, военного противоборства с французами в Далмациии и других. В ходе военных действий российские офицеры и дипломаты, естественно, иногда попадали в плен, что нашло отражение на страницах записок. Эти тексты и являются предметом анализа в данной статье. Их авторы — преимущественно зрелые мужчины (средний возраст — около 35 лет), большинство из которых — офицеры российского императорского флота, за исключением П.А. Левашева, секретаря российского посольства в Константинополе. Один из них, Б.Тиздель — английский поданный на русской службе, все остальные — россияне. Помимо сочинений российских авторов используются также тексты офицеров наполеоновской армии, оказавшихся в российском плену в 1812 г.
Большинство текстов, привлекаемых для анализа представляют собой воспоминания, написанные вскоре после описываемых событий, нередко, на основе дневников. Они существенно различаются по объему (от нескольких страниц до нескольких томов). Большинство сочинений имеют сходную композицию, включающую рассказ о попадании в плен, описания длительных переходов от одного населенного пункта до другого, рассказ о пребывании в тюрьме и об освобождении из плена. Несмотря на некоторые различия, все используемые источники обладают очевидным формальным и смысловым сходством, что позволяет рассматривать их как единый комплекс. Вместе с тем, некоторые из них являются особенно содержательными. К ним относятся, например, записки В.А. Сафонова и Н.М.Клемента, офицеров корвета “Флора”, входившего в состав средиземноморской эскадры Д.Н. Сенявина, и потерпевшего кораблекрушение у албанских берегов. Во время сильного шторма судно разбилось, а выбравшийся на берег экипаж, включая офицеров и капитана, попал в плен к албанцам. Вскоре они были переведены в Берат, резиденцию Ибрагим-паши, а затем отправлены в Константинополь, где заключены в городскую тюрьму. В тюрьме пленники оставались до декабря 1807 г., а после освобождения, прожив еще некоторое время в Константинополе, вернулись в Россию. Что касается сочинений офицеров, то текст В.А. Сафонова, написанный в форме дневника примерно через год после описываемых событий, с незначительной правкой почти полностью был опубликован П.П. Свиньиным в книге, посвященной кампании Д.Н. Сенявина. Что же касается сочинения Н.М. Клемента — на сегодня известны три его варианта, два из которых представляют собой хотя и близкие, но все же разные редакции первого, исходного текста. По-сравнению с “протографом”, они гораздо сильнее обработаны литературно, содержат поздние вставки, в том числе обширные цитаты из дневника В.А. Сафонова. Другим источником, заслуживающим отдельного упоминания, являются записки капитана шлюпа “Диана” В.М. Головнина о пребывании его в плену у японцев 1811-1813 гг Занимаясь научными исследованиями у японских берегов, он вместе с еще двумя офицерами и матросами был захвачен в плен, в котором пробыл два с лишним года. По возвращении он издал свои трехтомные “Записки”, составленные на основе дневниковых записей, и ставшие настоящей энциклопедией японской культуры первой четверти XIX в.
Наиболее своеобразным источником из всего комплекса используемых документов является текст С.Я. Унковского, российского морского офицера, служившего на английском флоте. Во-первых, в отличие от остальных сочинений, в его записках интересующее нас описание плена составляет лишь небольшую часть. А во-вторых, это единственный текст, содержащий описание не турецкого, албанского, или японского, а — европейского плена. На основе данного текста можно выяснить, что же представлял собой плен в Европе, насколько экстремален он был для пленника-мужчины, и каким образом его особенности отражались на мужском поведении?
С.Я. Унковский был взят в плен французами в марте 1806 г. в море, высажен на берег в г. Лориане и отправлен вглубь страны. Во время двухмесячного перехода до г. Арраса пленники ночевали в тюрьмах в общей сложности лишь две недели — в остальное время на частных квартирах. Их сопровождали жандармы, которые, однако, после денежного вознаграждения от конвоируемых (пленные получали фиксированное пособие) “делались весьма учтивы и не столь суровы”. “И чем более вступали во внутренность Франции, тем лучше наша участь становилась”, — пишет С.Я. Унковский, — В некоторых местах увидели мы весьма добрых французских поселян, и жандармы наши были гораздо поскромнее”. Через два месяца, прибыв в Аррас, С.Я. Унковский стал “жить на пароле” и ему “позволено было иметь квартиру в городе”. Здесь он познакомился с двумя пленными английскими мичманами, вместе с которыми снял квартиру. Они “выпросили у коменданта пленного матроса для прислуги”, пользовались гостеприимством местных жителей, принимали их у себя на квартире и совершали совместные загородные прогулки. По признанию С.Я. Унковского, такая жизнь “совершенно истребила в нас мысль пленников”. В других городах пленники также жили в комфортных условиях. Например, в Вердене “жизнь пленного… весьма облегчена — дешевая квартира и стол совершенно обеспечивали умеренного молодого человека”. Автор отмечает, что хозяйка дома, “старуха около 74 лет” любила его “как сына”. Не менее теплые воспоминания у него и о Лионе: “Я был поставлен на квартиру к одной вдове, женщине около 32 лет, тотчас отвели мне комнату, где прекрасная мягкая постель приготовлена для моего отдыха. В 8 часов, поужинав хорошенько и пожелав своей доброй хозяйке спокойной ночи, лег спать. Поутру увидал я, что меня ожидает прекрасный завтрак. Я, вставая, начинал думать, что еще есть чувствительные люди во Франции и плен меня не столько ужасал”<.
Уже на основе приведенного отрывка можно сделать заключение, что европейская традиция предусматривала довольно мягкие условия плена для офицеров. Они освобождались из-под стражи под честное слово, получали ежемесячное денежное пособие, относительную свободу перемещения, могли жить на съемной квартире. Эти условия никак не мешали пленному следовать основным гендерным предписаниям. Более того, сложившаяся практика европейского плена была направлена именно на сохранение социального статуса и личного достоинства пленного. Поэтому такой плен для офицера (мужчины), очевидно, отнюдь не был стресогенной, чрезвычайной ситуацией. Напротив, жизнь “на пароле” обеспечивала весьма комфортное существование в привычных условиях, благодаря чему сам по себе плен принадлежал, скорее, к сфере повседневности. По видимому, именно из-за этого европейский плен на рубеже XVIII — XIX вв. не становится литературным фактом. Литературный плен в то время — это почти исключительно неевропейский плен. Только он удостаивается специального описания, и только такие тексты оказываются интересными читателям.
Эти тексты отличаются от записок С.Я. Унковского по нескольким параметрам. Во-первых, все они были опубликованы вскоре после описанных событий, тогда как текст С.Я. Унковского, видимо, не предназначался для публикации. Кроме того, налицо существенные различия в композиции сочинений: в объемных записках С.Я. Унковского рассказ о плене занимает довольно мало места, никак не выделен стуктурно, а напротив, тесно вплетен в общую ткань повествования, тогда как все остальные рассматриваемые сочинения целиком посвящены пребыванию в плену. Именно рассказ о плене является в них основным ядром повествования и главным элементом композиции. Структура текста отражает отношение автора к описываемым событиям: если для С.Я. Унковского плен — это одно из запоминающихся, но, в общем, довольно обыденных событий, то для остальных — это опыт, выпадающий из пространства повседневности и связанный с целым рядом исключительных, чрезвычайных событий и переживаний.
В записках Н.М. Клемента и В.А. Сафонова рассказ о плене начинается с эмоционального описания катастрофы. Изображая гибель своего корвета во время “жестокой” бури, оба автора не жалеют красок для “картины ужаса”, открывшейся их глазам. Описывая этот природный катаклизм, они передают ощущение крайней опасности всего происходящего, после чего следует рассказ о борьбе людей со стихией, в результате которой “по воле Божьей успели спасти 20 человек, а 22 человека, убитые мачтами и покрытые парусами, погибли в бездне”.
Таким образом, первый же эпизод представляет собой описание пограничной ситуации. И это не случайно: все основные мотивы данного фрагмента — угрожающая опасность, близость смерти, религиозные переживания — присутствуют на протяжени всего дальнейшего повествования, и не только у этих двух авторов. В отличие от С.Я. Унковского, они строят свой рассказ о плене как описание экстремального опыта.
Прежде всего, в повествовании постоянно присутствует тема смерти. Жизнь в плену предстает как существование рядом со смертью. Тексты изобилуют описанием убийств и казней, убитых и казненных: “Почти во всех городах, находившихся во владении Али-паши, многие мечети окружены палисадами в рост человеческий, кои вокруг унизаны человеческими головами… Во многих городах мы были свидетелями казни сербских пленников. Кажется, что нас нарочито вели чрез те места, где производились над христианами разного рода неистовства. Не было ни одной деревни, где бы не висел человек на самой проезжей улице…. Если предположение Н.М. Клемента было верно, и турки действительно стремились запугать пленников, то надо признать, что это им удалось. Страх — это, пожалуй, основное чувство, которое испытывают пленные, а “ужас” (и все производные от него) — одно из самых употребляемых слов в их сочинениях. “Ужасные” места, “ужасные” тюрьмы, “ужасные” бедствия — все это создавало атмосферу, в которой люди жили “между страхом и надеждою”.
Жизнь пленников постоянно оказывается под угрозой: “Находясь посреди сего разъяренного народа, мы долженствовали быть свидетелями разных жестокостей, производимых над христианами, и ежечасно ожидали своей гибели”. Эта готовность к гибели проявляется в том, что, когда пленных связывают веревками, они думают, что их собираются повесить, а когда приходят освобождать — уверены, что хотят “удавить”. Известный тезис К. Клаузевица о том, что “война — область опасности” находит подтверждение в сочинениях пленников. Во всех источниках, у всех авторов тема опасности выражена очень отчетливо. Причем, источником опасности может быть все, что угодно: и пьяный офицер, и обкурившийся охранник, и местные жители, и взбунтовавшиеся янычары, и просто чума. Даже природные явления угрожают жизни и здоровью: если россияне в Турции страдают от “несносного жара”, то французы в России — наоборот, от сильных морозов.
Отмеченная особенность рассматриваемых текстов в наибольшей степени проявляется в книге П.А. Левашева — сотрудника российского посольства в Константинополе, оказавшегося в плену во время русско-турецкой войны 1768-1774 гг. Мотив опасности в этом тексте воплощен в максимальной степени. “Жизнь человека на войне насыщена пограничнымии ситуациями, сменяющими друг друга и постепенно приобретающими значение постоянного фактора”, — эти слова, сказанные по поводу военных конфликтов XX в., как нельзя лучше характеризуют опыт П.А. Левашева, представленный в его сочинении. В сущности, его книга представляет собой рассказ о непрерывной череде экстремальных ситуаций, в которые попадает главный герой. Окруженный со всех сторон бесчисленными “ужасами” и “опасностями”, он проходит сквозь череду “бедствий” и “страданий” и постоянно балансирует на грани жизни и смерти. Ощущение экстремальности является главным эмоциональным компонентом и основным условием существования текста. Характерно, что книга заканчивается тогда, когда исчезают опасности и пропадает напряжение, а до этого внимание читателя последовательно фиксируется на всех “чрезвычайных” обстоятельствах. В результате такой авторской тактики “всяк видеть может..., каким страхам и опасностям были подвержены каждую минуту” герои рассказанной истории. Страх и опасность — это главное, что должен увидеть читатель, и автору, действительно, удается удерживать его в напряжении на протяжении всей книги. Этот эффект в значительной мере достигается благодаря использованию характерной лексики и эпического стиля: автор не просто отмечает угрожающее положение пленников — он говорит об опасности “от зверообразных полчищ, кои всюду были поражаемы войсками нашими и которые могли бы изрыгнуть на нас одних весь яд лютости своей”. Описание турецкого войска как “зверообразного полчища”, янычар — как “смертоносных ангелов”, тюремного входа — как Ахеронтовой пропасти, коменданта — как смерти с косой и т. п. подталкивает читателя к драматизации описываемых событий и еще более подчеркивает экстремальность ситуации.
Этому также способствует актуализация библейского текста, и вообще — религиозной темы. В разбираемых сочинениях неоднократно упоминается Бог: к нему обращаются с мольбой о помощи, ему приписывают избавление от, казалось бы, неминуемой смерти, ему приносят благодарения и т. д. Очевидно, это непосредственно связано с активизацией религиозного чувства в экстремальной ситуации, когда источником надежды и утешения является вера, о чем не раз говорят и сами автор. Еще более выразительные рассуждения находим у П.А. Левашева. Близость смерти, таким образом, заставляет пленников в буквальном смысле вспомнить о Боге. Так или иначе, благодаря активному присутствию религиозной темы в анализируемых сочинениях у читателя формируется отчетливое впечатление, что в экстремальных условиях Бог оказывается гораздо ближе, чем в обычной жизни. Подтверждением этого является, например, рассказ Н.М. Клемента о чудесном исцелении армянина, случившемся на Пасху в турецкой тюрьме.
Итак, в анализируемых материалах целый ряд моментов указывают на чрезвычайность описываемых событий. По сравнению с европейской традицией, плен за пределами Европы предстает действительно экстремальной ситуацией. Однако что означала эта экстремальность для попадавшего в плен мужчины? Каким образом она отражалась на его положении и поведении? Насколько враждебны (или наоборот благоприятны) были условия не-европейского плена для поддержания мужской идентичности и для исполнения мужской гендерной роли?