Российский архив. Том XI

Оглавление

Как жили ваши бабушки и прабабушки” Воспоминания Н. А. Бычковой

Бычкова Н. А. Как жили ваши бабушки и прабабушки: Воспоминания / Публ. [вступ. ст. и примеч.] В. М. Боковой // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2001. — [Т. XI]. — С. 410—443.



Представляемая читателю семейная хроника относится к редкому в отечественной мемуаристике жанру народных воспоминаний. Рассказчица — московская мещанка Наталья Алексеевна Бычкова (урожд. Румянцева) (1860—1942) — дочь бывшего крепостного. Люди этого сословия, даже и “знавшие грамоте”, не были привычны к письму и исключительно редко записывали свои воспоминания. Почти столь же редко находились рядом с ними и люди, делавшие это за них. Нашей рассказчице повезло: такой человек ей встретился, и рассказы Натальи Алексеевны были записаны В. В. Юрьевой в конце 1930-х гг. Воспоминания — частью рукописные, частью перепечатанные на машинке — были переданы в ГЛМ, а позднее оказались в собрании РГАЛИ (Ф. 1337. Оп. 3. Д. 37). При публикации сохранены стилистические особенности и оригинальная транскрипция имен собственных.



Наталья Алексеевна Бычкова (девичья фамилия Румянцева) родилась 8 (ст. стиль) августа 1860 г. в Москве. Окончив казенную школу кройки и шитья, поступила домашней швеей в дом купцов Евдокимовых, где жила до замужества (1882) своего с Алексеем Филипповичем Бычковым. Служил он приказчиком на дровяном складе, подрядчиком, управляющим именьями и комиссионером.



Наталья Алексеевна очень много путешествовала с мужем по “матушке-России, была в “Малороссии”, на севере, ездила по “святым местам”, жила во многих городах.



Очень наблюдательная, неглупая, обладающая прекрасной памятью, Наталья Алексеевна была истинно русским человеком и глубоко любила свою родину и свой народ.



Рассказывала она о своей жизни и своих жизненных спутниках и непременно прибавляла: “И все это было, и все это прошло”. Наталья Алексеевна много читала в молодости, не только “божественное”, но и всевозможные книги, помнила стихотворения, ученые ею в детстве, часто повторяла Пушкина, Лермонтова. Говорила, что она с мужем выписывала “Ниву” и другие журналы. Писала с трудом, например, “поминанье” в церковь, счет на купленные продукты.



Рассказывать она любила всегда во время какой-нибудь легкой работы (вязанья, штопки, чистки ягод) или к концу чаепития, после 8—10 чашки чая.



Опрокинув тяжелый толстый стакан из граненого стекла и утерев концами ситцевого платка над верхней губой, начинала: “Вот, помнится мне, да недавно это еще было, годов 25, поди, тому назад, покойница Надежда Дмитриевна, ваша прабабушка...” — и отставляла стакан с блюдцем на середину стола. Стакан этот жил у нее 44 года, чай она пила несколько раз в день только из него, говорила, что стакан этот она и на пол часто роняла, наливала в него кипяток после холодной воды, и “все ничего”. “Уж я знаю, как он расколется, значит, мне помирать”.



В конце 1941 года, когда немцы подходили к Москве, стакан вдруг, “ни с того, ни с сего”, лопнул. Наталья Алексеевна, увидев его распавшимся на две части, вздохнув, сказала: “В нынешнем году и мне конец”.



Когда на соседний двор (музей Толстого на Кропоткинской) попала фугасная бомба, это произвело страшное впечатление на Н(аталью) А(лексеевну). Она как-то “ушла в себя”, стала слабеть, и 23 марта 1942 года, в полном сознании, исполнив все православные обряды и простившись со всеми окружающими, умерла на 82 году жизни. Похоронена на Ваганьковском кладбище.



Рассказы ее записаны внучкой сверстницы Натальи Алексеевны — Лидии Александровны Цветковой — Верой Владимировной Юрьевой (по мужу Скавронской) в 30-х годах. Писалось тут же, как говорится, из уст рассказчицы, ее стилем, ее языком простой русской женщины, много повидавшей на своем веку.



***



Маменька-покойница в Козлове родилась, в Козлове до замужества и проживала. Дед-то мой из купечества был, обеднел только, совсем разорился. Детей у него шестнадцать человек было: шесть сыновей да десяток девчонок. Троих Господь прибрал, тринадцать в живых осталось. Пятерых девок удалось с рук сбыть, мать шестая была. К этому времени деду совсем в торговле не повезло, беда, да и только. Заневестились дочери, а женихов не находится. Потому, для своего звания, для купеческого — капиталов нету, а мужику белоручки не нужны, значит, к черной работе не приучены. Сами знаете, какая работа у мужика. Всякие там рукоделия, да что псалтырь разобрать сумеет — ни к чему. Маменьку только на 29 году просватали.



Отец-то мой из крепостных был, вольноотпущенный помещицы Косогорской, в Мценском уезде поместье было, Орловской губернии. Как заболела барыня, почуяла кончину, всем крепостным волю дала. После смерти ее наследники больно ругались: “По миру, — говорят, — нас она пустила”.



Барыня-то добрая была — отец рассказывал, а кругом лютые господа были. Отца моего ценила и уважала, управителем имения сделала. Талантливый был батюшка-покойник, сметливый мужик, хотя и не грамотей. Грамоте ни в зуб не знал, да на что она ему и нужна была, грамота-то? На то конторщика держали. Счета там какие — все в голове имел.



Маленьким еще мальчонкой папеньку покойного из деревни на барский двор взяли. В казачки. Мать его, бабушка моя, стало быть, выходит, ревмя ревела, сына провожая. Сладкое ли дело в барских хоромах на побегушках быть? Всяк тебе хозяин, и никогда покоя нету. К этому времени у бабки несчастье случилось, мало того, по моему отце очень убивалась, а тут ушла барщину править, а младший сыночек, Прохором звали (двух годов не было) потянулся за щами, да весь горшок на себя и перпрокинул. Умер мальчишечка.



Ну, значит, просватали маменьку. Жених-то ей впору в отцы годился, вдвойне старше был, да и притом вдовый. Пил очень. Сам отец про себя рассказывал, да и люди говорили — испортили отца, травой какой опоили: до тридцати пяти лет вина в рот не брал, а тут запил горькую. Сам-то с того как мучился, а слаб был на вино очень. С зависти это его люди, больно везло ему во всем. Говорили, первую жену в пьяном виде в могилу свел. Маменька плачет, убивается: “Не пойду за него, лучше век вековушкой буду”. А бабушка-покойница (Царство ей Небесное) сама с маменькой слезы проливает, видно, жалеет, да как не жалеть — дочь родная (хоть и десяток у ней дочерей-то), всячески ее упрашивает, уговаривает:



— Выходи, — говорит, — за него, за тобой, — говорит, — еще четверо идут. Ты, старшая, не пойдешь замуж, им в девках из-за тебя оставаться.



А раньше ни-ни младшей сестре наперед старшей к венцу идти. Сестры со слезами умоляют: “Нам из-за тебя пропадать, в девицах век коротать”. А к слову сказать, лицом из них никто не вышел. Ни Фиозва, ни Феоктиста, ни Алевтина с Музою — тетки мои. По календарю имена давали, в какой день родился, тем святым и называли. Мать Лидией звали, имя редкое тогда было и красивое.



Ну, потужила, потужила маменька, да как быть: у отца родного век на шее не просидишь. Пошла к венцу. Конечно, и обидно было. Старый, да вдовый, и еще крепостной бывший. А хоть и не из благородных она сама-то, да все как-никак купеческая дочка. Французскому обучена даже была, а одну сестру ее у учителя танцам учили. Потому, всем все сразу не к чему. Кого чему. Рукоделия всяческие женские знали, конечно, по хозяйству тоже, не то, что теперь, ничего по дому не умеют. А тетки мои, все четыре, что матери были моложе, так в девицах и остались, опять-таки купцов не нашлось, а мужику на черную работу изнеженных брать страшно. Рукоделием промышляли, при родителях жили, а кто у замужней сестры. И дожили все мои тетеньки до восьмидесяти лет, да и за 80 перевалили. Очень долговечные все в нашей семье. Купцы-то, у коих дети не жили, в честь теток имена новорожденным давать стали. Знала я одну Фиезвочку, ничего жила, может, и теперь еще жива, коль в мою тетеньку пошла.



***



Маменька любила про родной Козлов вспоминать, как ей в девичестве жилось. Козлов в ту пору большой город был, хороший. 7 церквей, 2 монастыря, дома каменные. Училище уездное было, 35 тысяч жителей.



В Козлове в то время девицы все больше рукоделием занимались, из купечества там небогатого, или из мещан. А уж первой рукодельницей у них Груня слыла, не девка, а клад была, кружево ли тончайшее сплести, гладь ли, бисером, золотом вышить, — никто по работе с ней спорить не мог, потому, говорят, лучше всех свое дело знала. Как царь-то, Николай Павлович, с царицей в Козлов приезжали, она, Груня, пелену золототканую подносила своей работы. Вот какая рукодельница была. А, смешно сказать, почти без рук родилась. Груня-то маменьке-покойнице троюродной сестрой приходилась. В семье девятая по счету была. Мать-то ее с ней долго мучилась, как родила. Бабка как взглянет на новорожденную, да как ахнет. А сама потихоньку отцу шепчет: “Неси, — говорит, — ты ее, батюшка, скорей с глаз долой, пока жена твоя не видала. Девчонку-то, — говорит, — бес пометил”. Ну, значит, схватил отец дочку, да в сенцы. Глядит, а у нее пальцы все перепонкой затянуты, чисто как у гуся. Что делать?.. Люди небогатые — куда такая нужна, какая из нее работница выйдет? Отец долго думать не стал, взял нож кухонный, поточил, да всю ей перепонку промеж пальцев и прорезал. Паутинкой обложил, тряпками перевязал, и какая девка хорошая вышла, первая по рукоделию слыла... Какие там дохтора! Один на весь город был, да и то все больше пьяный валялся, когда в картишки у помещиков не играл. Бабки и лечили. Да тогда и народ меньше болел. Каленый народ был. Своими все средствами. Уж ежели очень плохо станет, за бабкой бегут, да за попом. Травами пользовались, а то больно простыл, ломота (грип, по-нынешнему, приключится) — пошел в баню, попарился — как рукой сняло. Либо с уголька спрыснут, от сглазу1. Ладонки разные тоже носили, чтоб не болеть, значит, помогает. А то просто на Бога, что Бог даст: выздоровел — хорошо, а помер — Его святая воля.



***



Государь-император Николай Павлович с супругой Александрой Федоровной да дочкой Марией Николаевной в Козлов приезжали2. Дом им самый лучший отвели, празднество в их честь устроили. Звонили во всех церквах, да город вечером плошками разноцветными украшали. Маменька в ту пору совсем молоденькая была. Царь поехал, не знаю, чего там осматривать, а царица с великой княжной, благо погода хорошая стояла, на балкончик вышли. Известно, собрался народ — поглазеть. Государыня-матушка милостиво со всеми разговаривает. Мария Николаевна (малюточкой еще была)3 ребятишкам сласти кидает. Вдруг, как ветер подует, платья-то широкие носили, юбка-то как у царицы поднялась, а юбок под низом на ней шелковых красных две аль три штуки надеты. Бабы-то как заохают: “Матушка-царица вся как есть в сафьян обтянута!”



Маменька ну и смеялась! Энтакую штуку сказать!



***



Уж я вам говорила, что Козлов в ту пору не плохой город был. Как же, и помещики свои дома в городе имели. Наезжали по зимам. Балы, вечера давали на святках и на масленой. Хорошие дома, богатые. Князь Голицын под самым Козловым жил4. Богач страсть какой. Все о родном городе заботился, церкви подновлял, домов настроил, денег много жертвовал на сирот там, да на бедных. Чтили его очень и побаивались.



На масленой, бывало, народ веселит. Сани в два яруса соорудить велит, сам сядет под низ, на коврах развалится, а на верхушку песельников ряженых из своих крепостных посадит. Так и ездит по всему городу. Песельники песни орут, на разных инструментах играют. Понятно, народ за ними валом валит. Так всю масленую и катаются.



А у самой базарной площади так вроде бульварчика что-то было, ну, вздумал князь этот самый бульварчик приукрасить. Статуи голые поставили с обеих сторон. Оно, конечно, красиво, даже очень получилось, да вот беда: едут мужики из деревни на базар — лошадь стой, сам слезает, да ну к статуям кланяться и молиться. “Богов, мол, понаставили”. Одно искушение: стоит на коленях и крестится. Грех, да и только. И ни один поп князю сказать не решается, потому князь — сила. Неизвестно, как еще взглянет: мне, дескать, никто не указ. А оставить так тоже нельзя, идолам поклоненье-то. Уж окольными путями там, не то до губернатора, не то до архиерея довели. Убрали статуи.



***



Конечно, помещиков кругом не мало было. Были и лютые, людей до смерти засекали, измывались по-всякому, а другие и ничего — добрые, терпеливые. Только добрые-то редко попадались, уж так всегда на свете.



Под Козловым тут у одних тоже именье было. Не из богатых, а ничего жили. Старик отец хоть и в очень преклонных годах был, а все ж таки сам хозяйство вел, дочка ему помогала (сам он вдовый был). Сыновья с им не жили, не то в Москве, не то в Петербурге, а кто в Тамбове находились по службе. Дочери разъединой вольная волюшка была дана. И по энтой самой волюшке она над крепостными своими что хотела творила.



Особенно доставалось горничной ейной, Акульке. Уж так ее унижала Машера (Машерой ее родные звали5, Марья по-нашему, по-простому). Наплюет, бывало, грязь всякую разведет, да зовет ту: “На, убери!” Встанет, руки скрестит на груди и смотрит, улыбается, чисто ли. Мало того, простите меня, заставляла с собой в уборную ходить, рук своих барских марать не хотела. “Я, мол, не могу, меня претит, а ты, холопка, на то и создана, чтобы за барами прибирать”. Ну, раз тоже и прорвало холопку. Та ей в тряпку булавочку сунула, да булавочкой-то провела. Вскрикнула барыня, заохала: “Чтой-то?” — говорит.



А Акулька и отвечает: “Не могу, мол, знать, по нечаянности”.



— Я тебя, такая-сякая, на конюшне засеку, в дальнюю деревню сошлю!..



Постращала-постращала, да на сей раз жаловаться не пошла, стыдно, верно, стало. Обыкновенно чуть что — бежит к отцу: “Так, мол, и так, накажи ее, мерзавку”. Барин был не злой человек, да уж говорила я, дочке единой ни в чем отказу не было. Только никому не сказала, что с ней Акулька сотворила. И с той поры ни-ни, без Акульки обходится стала. Выучила ее Акулька.



Тут в скором времени Машерин дядя приехал, помещик Баженов, Иван Андреевич, богатей, именье в три тысячи душ под Тамбовом. Сидят раз в саду, чаи распивают. Акулька тут же за столом прислуживает. Машера ее и так, и сяк задеть старается: то, мол, да не так, не хорошо. Наедине-то в покое оставляла, побаивалась, видно, как бы опять на булавочку-то не напороться, а при других, чужие ежели особенно, — рады стараться. Дядя сидел, сидел, да вдруг и говорит:



— Продай, — говорит, — мне, Машера, Акульку, иль обменяй на кого. Тебе, — говорит, — видно, она не по нутру пришлась.



А Акулька-то Машерина собственная была. Машера подумала, да согласилась. Рада от Акульки избавиться. Дядюшка-то и увез с собой свою новую крепостную душу, а в скором времени на свадьбу позвал — женится помещик Баженов на своей холопке, девке Акульке.



Стала она Акулиной Амельяновной, владетельницей трех тысяч душ. Машера-то из себя выходила:



— Как же так, — говорит, — ведь я должна ее теперь тетенькой звать, ручки у ней целовать, у хамки!



На свадьбу не поехали, ни Марья Антоновна, ни ее отец. А Акулина Амельяновна в почет и уважение вошла. И хоть лицом некрасивая была, ну прямо некрасивая, черная такая, да характера доброго, отзывчивого.



Слышала я, многие так девки крепостные барынями становились, свою же братию били и притесняли, со свету белого сживали. Забывали о своем о прежнем положении, лютели с каждым днем на человеческой крови. Про Акулину Амельяновну того сказать нельзя. Пальцем никого не тронула, ласкова со всеми, приветлива, ангел, а не человек была. Грамоте понемногу обучилась, по-французски сказать умела, чтоб перед мужниными гостями в грязь лицом не ударить.



Барыни-то окрестные сначала ох как на Акульку косились, да хлеб-соль, приемы радушные дело сделали, притом же муж ейный Иван Андреевич богач во всей округе, да с князьями, с графами столичными службу водил.



В Тамбов, бывало, Акулина Амельяновна под праздники выезжала. В карете золоченой, лакеи на запятках, сама в шелках-кружевах, да на горничной на приближенной платье шикарное с барского плеча. Купцы из лавок выбегут, начнут самой товары казать, всю, бывало, лавку ей в угоду вверх дном перевернут. Материи разной накупит, вот сколько аршин, платков там разных, лент ярких. Все в подарки всем. Страсть добра была дарить.



А у Машеры к тому времени случилось горе — отец помер. Братья съехались, именье разделили, не то пошло. Братья Марье Антоновне — не отец-баловник. Прощай, воля прежняя. Не к тому Машера привыкла. Пробовала было волю показать, — видит, дело плохо. Потужила-потужила, и смолкла. Живет, из братниных рук глядит. Тут купец Осетров (богатей, мукой торговал, а маменьке моей двоюродным братом приходился) подвернулся, пошла за него Марья Антоновна, захотелось ей снова хозяйкой сделаться. Хоть и купец, да где тут разбирать.



Этак вот несколько годов прошло: пять ли, шесть ли, более ли. Стали у Машериного мужа дела плохо идти, хуже да хуже. Покучивать стал, да в картишки поигрывать, ну, и разорился вконец. Тяжко Марье Антоновне пришлось — муж никудышный, детей куча, просто есть нечего. Сунулась к братьям, а у тех все давным-давно спущено, полушкой помочь не могут. К дяде идти — опять-таки стыд не позволяет: “Как, мол, я, столбовая дворянка, у своей прежней холопки на черный день просить приду?” Так с хлеба на квас живет, перебивается. Дети тоже подросли, детей учить надобно. Муж да братья к дяде на поклон посылают: “Ему, дескать, тебе тысячу-другую плевое дело отдать, а тебе спасение”.



— Не могу, — твердит, а все ж таки пошла. Жалость к детям стыд, должно быть, переломила.



Входит. Лакей ее в гостиную привел, пошел барыне доложить: “Осетрова-де пожаловала”. Машере-то каково, что передумала, что перечувствовала, покаместь о ней докладывать ходили? Примет ли Акулька-мерзавка? А ну, как за дверь пошлет? Всяко бывало.



Вышла к ней Акулина Амельяновна, разодетая в белый шелковый пенюар, шелками расшитый (свои мастерицы были). Машера к ручке. Не дала та, отдернула. Да тут главная в намереньи суть.



Усадила Марью Антоновну Акулина Амельяновна, заплакала Машера слезами горькими, стала о своем бедственном положении говорить. Акулька-то свою барыню прежнюю утешает: “Всем, — говорит, — что есть в моих средствах и в силах, вашему семейству помогу. И Ивана Андреевича своего упрошу”.



Сдержала слово Акулина Амельяновна: деньгами сколько там тысяч помогли, детей в столицу учиться пристроили, а холстов, холстов, да провизии всякой, чего только с собой не надавали, сколько уж там возов. Поправились дела с тех пор у Осетровых. Муж Марьи Антоновны пить бросил, опять торговлю завел, прежнего богатства хоть и не было, но с достатком жили, прилично.



А у Акулины Амельяновны сын после на всю округу славился. Рассказывали люди, чего-то он вроде монастыря завел. Женат только был, да с женой по-христиански жил, добродетельно. Добер был, весь в мать. Уж к этому времени, конечно, крепостного права уж не было, в 61 году дали волю ту.



***



Вот, говорят, “детство золотое”, “пора незабвенная”. Я вот этого понять не могу. Уж мое-то детство таким уж “золотым” было, сколько я горя видала, что и сказать трудно.



Говорила я вам, отец мой старше моей маменьки чуть ли не на тридцать лет был, вдовый, первую жену пьяный битьем в гроб вогнал, а тут за мою маменьку принялся. 73 года я на свете живу и забыть не могу, как он над ней, страдалицей, измывался. Я первенькая была, в шестидесятом году родилась, за год до отмены крепостного права. Осенью маменька меня принесла, в августе месяце, Наталией и назвали6. Отцову мать тоже так звали. После меня еще две сестры были, не жили только, потому от побоев раньше времени родились.



Батюшка мой делами разными занимался, комиссионер звали, кому именье сосватает, кому дом купит, деньги кто даст под проценты отыщет. Так, бывало, с описями да с планами разными и расхаживает, с собой носил. Знакомство обширное имел с всякого ранга людьми: и с купцом, и с дворянином, а нередко графов и князей выручал. Только дело это отцовское дохода мало приносило, потому сегодня продал там что, комиссию получил, и с деньгами, а то месяца ходит — последние гроши проживает. Пил очень. Мы больше на маменькин заработок жили, вышивать она там или шить брала, подрабатывала. И родные ее, мои дедушка с бабушкой покойные, немало из Козлова ей присылали. Так и кормились мы.



Пять мне лет было, как большая беда случилась. В самого вешнего Николу, мая девятого, в Козлове случился большой пожар. В 65 году это было. Ахнуть не успели, как город пламенем смело, людей поразорило да поискалечило. Сгорели многие заживо. Говорят, будто велел один купец баньку себе истопить (болел очень), ну, Господь и покарал — в праздник, мол, великий этакий париться надумал. Вспыхнули от этой баньки дома, дом от дома, сарай от сарая. Дальше — больше, разбегался красный петух. Народ, кто еще от обедни не ворочался, а кто уж пришедши чаи распивали; столпотворение поднялось великое. Ветрено к тому ж еще в тот день было. Где тут тушить, разве этакую бурю утушишь, дай Бог себя спасти, да чего там успеешь из имущества. Дедушка с бабушкой, мои дядья, тетки так же бросились именье свое спасать. Перво-наперво — образа, потом сундуки, перины... Опять-таки с переполоху не понимали, что делали. С тряпьем старым сундук из пламени вытаскивали, а добро — шубы да платья — в огне гореть оставляли. Помутился разум у человека. А сколько детей да больных погорело — сказать нельзя. Два священника — один балкой рухнувшей в церкви раздавлен был, другой, утварь церковную спасая, весь-весь обгорел, да, обезумев, в пруд бросился. Дед мой тоже сильные ожоги получил, замертво его из горящего дома сыновья вытащили.



Много, много разорилась тогда материна родня. На краю домик купили у вдовы (уцелел край Козлова чудом), бедный, тесный домишка, какой по сравнению с прежним был. А семейство у деда великое насчитывалось. Два сына женатых, неделенных, с детьми, да четыре девицы — дочери. Дед через этот пожар и заболел. Тосковать начал, и ожоги тоже не пустяшное дело: ни волос, ни бороды, ни бровей — все спалено было. Поболел две недели и преставился. Бабушка, Ольга Андреевна, в муженьке покойном души не чаяла. Захирела, зачахла без своего друга верного, да в августе месяце за им пошла. Всю жизнь душа в душу жили, слова бранного друг другу не сказавши.



Бабушка-покойница, Ольга Андреевна, малого роста была, худенькая, из себя невзрачная. Думалось, на нее глядя, как это она 16 здоровых детей выносила да родила. Пятнадцати лет замуж вышла. У матери своей, Анны Антоновны, одной только дочкой и выросла, дитем любезным оставалася. Они тоже не бедны были, только из-за того, чтоб капиталу не платить (коль в купцы записался, 25 рублей следовало)7 в мещанском сословии оставалися. А прадед мой, Царство ему Небесное, все одно торговлей занимался. В те времена почти все торговали.



Прабабка моя, деда моего мать, Катериной Ивановной звали, дочку замуж выдавала, да Оленьку к себе в обшивки и пригласила. Видит — девка — золотые руки, тихая, скромная, ничему не перечит. Больно по душе пришлась Катерине Ивановне моя бабушка. Вбила себе в голову сына Иванушку (деда моего) на Оленьке женить. Обласкала, обдарила Оленьку, а сама к Анне Антоновне с таким разговором: “Отдай, мол, дочь свою за моего сына, потому больно девушка ваша нам приглянулась”. Анна Антоновна ни Боже мой: “Как я дите свое балованное, единственное, на шестнадцатом году замуж отдам, слава Богу, не перестарок еще моя Оленька, успеется еще в бабах пожить, дайте матери, дескать, на ее наглядеться. Да рази мы вам чета? Соседи засмеют, скажут: залетела ворона не в свои хоромы. Где уж нам к вам в родню лезть?”



Ну, Катерину Ивановну не переупрямишь, раз что задумала — купут8. А тут еще прадед-покойник прабабку давай учить: “Ты чего, Анна Антоновна, — говорит, — баба-дура, не в свое дело суешься, да нам честь великая с Осетровщиной породниться”.



Высватали Оленьку.



Анна Антоновна, глаз не осушая, дочку любимую оплакивая, приданое той заготавливала. Сарафанов нашили с позументами, платья в блестках, летники9 старинные, еще допетровского времени, что самой ей, Анне Антоновне, в приданое давали, Оленьке отдала. Ну, ясно, перин, подушек, холстины вороха, полотна различные, домотканые. Всего как полагалось. Свадьбу справили чин-чином.



Вот раз свекровь-то и говорит Ольге Андреевне (ехать куда-то надо было): “Оденься, — говорит, — Оленька в лучшее платье”. Оделась бабушка, вышла к свекрови, та как ахнет: “Да что ты, — ахает, — матушка-голубушка, этак вырядилась!” А на той дилетка (вроде сарафана), вся позументом расшитая.



— Нет, — Катерина Ивановна ей молвила, — так, милая, не годится, купцы засмеют. Пойди переоденься.



А переодеться-то не во что. Все приданое золотом, словно ризы поповские, блестит. Ой ты батюшки! Осерчала Катерина Ивановна, не на невесту, правда (та-то не виновата, конечно), а на Анну Антоновну с мужем, зачем ерунды девке настряпали. Все велела в узлы связать и назад несть. И Анна Антоновна на Осетровых ой как обиделась! Сидит на полу, дочерины наряды перебирает и воет-причитает по кажной вещи: “Энто ли плохо, энто ли не красота ли, не роскошь?” За полцены продали. Нашлись дураки, купили.



А Оленьке свекровь все новое справила. Любила ее больно свекровь, не обижала, а как первенький, Николушка, родился, прямо души в ей чаять не стала. И с Иваном Николаевичем Ольга Андреевна по-христиански, дружно жили.



Ну, значит, я опять о маменьке-покойнице да о детстве своем рассказать хочу. Как погорели Осетровы-то, нечем было им помогать маменьке, тут уж нужда совсем к нам переселилась. Мало того, шутка сказать, маменька обоих родителев в три месяца лишилась, да пить-есть надо, дочку — меня обуть, одеть, накормить. Я, конечно, несмышленыш была, не понимала, что хорошо, что вкусно, сунут сайку — и рада, чего мне еще надобно? А отец, ясное дело, ежели и зарабатывал, все пропивал.



Стала маменька чулки брать сшивать шелковые для театров и театральных школ. Да, поймите вы, машин тогда не было, все вручную, сколько глаз по ночам портила! Отец, бывало, пьяный придет, давай мать учить. Избить всю — это, по-прежнему, учить называлось. Потому он муж, ему власть, а по пословице старинной — курица не птица, баба не человек.



Вся она-то, моя бедная голубушка, в синяках, да в кровоподтеках ходит. Куда там жаловаться, кому! Потому всяк муж своей жене господин, а на венчанье Апостол читается: “Жена да убоится своего мужа”. Он, мол, тебе сапогом в живот, а ты молчи, он, дескать, твой кормилец и повелитель.



Что вы, разве можно у соседей укрываться было? Стыд и срам сор из избы выносить. Да и всюду такое творилось, по всей матушке-России мужья жен “обучали”. И бедные, и богатые.



Только уж, когда батюшка-покойник за меня принимался, тут маменька, словно наседка на коршуна, обезумев, кидалась.



— Меня, — кричит, — хоть всю искалечь, а дите тронуть не смей, младенца безгрешного.



В трезвом-то виде отец, особенно когда деньжата водились, и побаловать не прочь был. Куклов мне, сластей накупит: “Играй, мол, Наташенька”. Все ж таки боялась я его до смерти. Бывало, чуть заслышу: сапожищами гремит, — в угол, аль под кровать забьюсь, дрожу вся от страху — вот-вот сейчас побоище начнется.



***



Раз сидим мы, обедаем, вдруг отец-то и говорит: “Глядите, — говорит, — вот старика Евдокимова10 в баню повели”. Мы к окну. Видим, ведут двое приказчиков под руки старого, бритого, в черной чуйке одетого да в сапогах мимо наших окон. Слепой он уж 8 лет был, темную воду в глазах имел. Его молодцы11 раза два в месяц в баню париться водили. Первый богатей был нашего прихода, какие иконы да паникадила в церковь Спаса на Песках12 пожертвовал, обновил храм за свой счет, деньгами дал несколько тысяч на помин души.



Сыновья отцов карман порастрясли изрядно, вино да кутеж, на женщин опять-таки. Батюшка мой сказывал (ему тоже люди говорили), ужины любил Дмитрий Григорьевич Евдокимов задавать. Из серебряных бокалов за его здоровье пили, да затем эти бокалы ногами топтали, чтоб, значит, из них ни за чье здоровье больше не пить.



Так вот как я вашего бабушки деда родного в первый раз увидела.



Про отца Димитрия Григорьевича сказывали, что лет 80 назад он в Москву в лаптях пришел, да повезло, видно, человеку: какое под старость каретное заведение имел, каким владел капиталом. Опять-таки дома, мебель там всякая, золото-серебро.



А Димитрию Григорьевичу не повезло в детях. Все кутилы вышли сыновья, денежками по сторонам щедро сорили. Им в Москве известность была по этой части. Один-то сын, может, и посмышленее других вышел, да убогонький родился — с горбом. Михаилом Димитриевичем звали.



Сам-то к старости совсем ослеп, ну и пользовались и свой, и чужой, дело понятное. Уж это испокон веку было и будет всегда, ничего тут поделать нельзя. Потому люди.



***



Другой раз тоже сидим мы, не то обедаем, не то чай пьем. Глядим, по двору женщина какая-то словно кого-то разыскивает. Маменька приглядываться стала, да вдруг как вскрикнет: “Да это, — говорит, — моя Фиеза!” Ну, выбежала во двор, расцеловались, в нашу горницу ввела. Я свою тетеньку сроду не видала, гляжу во все глаза. Росту невысокого такая, худощавая, ряба страх и некрасива. Ей уж лет под сорок было, маменьки моей чуть моложе. Девица. Жизнь праведную вела.



Лет с восьми до храма Божьего больно усердной сделалась, а мясное да молочное совсем кушать перестала. Диву давались, как ребенок крохотный сам на себя пост наложил и, ни Боже мой, никак кусочка, окромя постного, в рот не возьмет. А к двенадцати годам вздумала раз в день пищу принимать, а по средам и пятницам совсем ни к чему не притрагивалась. Тут стали с Фиезой припадки твориться. На землю падала, билась, пена изо рта шла. Сколько ее отчитывали, думали, порченая, ничего не помогало. К доктору водили, тот говорит: от поста такое приключилось. Бабушка, Ольга Андреевна, Фиезвочку так и сяк уговаривать, брось, мол, пост, не монашка ты, чего зря здоровье губишь. Ничего слушать не хочет.



Позвали духовника. Долго он с ней разговаривал: “Богу, — говорит, — не угодна такая жертва, надо, мол, жить, коль Бог жизнь дал, да дела добрые творить”. Одним словом, приказал ей духовник воздержание от пищи неразумное бросить, а Фиеза-то молвит и ему, духовнику-то, и матери, бабушке моей: “Да мне ваша еда — мясо там, рыба да молочное — и видеть-то противно!” Правда, морить себя голодом перестала, а скоромное так и не ела, исключенье делала в светлое Христово Воскресенье, как от обедни разговляться садились, кусочек пасхи с куличом да чуть яичка священного пробовала. И до следующего года. Только болесть ее не оставила — так всю жизнь припадочной и была. А жила она до 81 году. Все они, матереня родня, долго жили.



Дед-то мой, Иван Николаевич, когда скончался, бабка решила Фиезву в монастырь пристроить. Стали объезжать монастыри. А той-то там, то нехорошо, то тут-то плохо, все не по ней, так и вернулись в Козлов ни с чем. Только деньги зря проездили.



Характера Фиезва неуживчивого была, собой дурна, припадочная, да еще косноязычная вдобавок. Станет, бывало, говорить, ничего понять нельзя: спешит, языком спотыкается, все слога перевирает. Ну вот, к примеру, сказать бы надо “тебе”, а она “тыде” скажет. Ну, ясное дело, смеялись над ней, дразнили. Ей только в одиночестве и жить. Да и, к слову сказать, обеднели они после пожара, а без денег в монастыре тоже не сладко. Работой завалят. Да и куда такая великая постница с монашками уживется? Монашки строгости не любят.



Стала Фиезва в Козлове опять проживать. То у сестры замужней, то у братьев. Золотые руки были. Никогда без дела не сидела. Даже в церковь с работой ходила, стоит себе, службу слушает, устами молится, а сама чулок вяжет. Смеялись над ней, ругали спервоначалу, а потом уж привыкли.



Одевалась? Нет, не по-монашески. На голове платок там, косынку обыкновенную, юбку темную носила и блюзю13, тогда больше все звании блюзы широкие носили с завязками назади. Многие и знатные так одевались.



Пришла к нам, значит, в Москву, Фиеза из Козлова. А вот зачем пришла. Куриная слепота у ней сделалась, чуть сумерки, ничего тетенька моя не видит, как есть слепая. Так бы она очень и не скорбела (на все ведь воля Божия), а ей уж это безразлично было, мирское-то, да работать надо, вот беда. Глаза — хлеб.



Пошла она к доктору знаменитому, Войнов тут в Москве по глазам был14. Так, мол, и так. Не вижу ничего вечером. Посмотрел тот ее и говорит: “У тебя, — говорит, — матушка моя, оттого все это приключилось, что больно запостилась ты всю жизнь свою”. Все кушать велел. Да уж, конечно, совсем выздороветь не смогла, хотя и лучше стало.



К концу жизни в Братолюбивом обществе в богадельне она жила15. Давыдов той богадельней правил, Иван Юльевич. Хорошо там было. Комнату ей дали, по рублю денег каждый месяц. Довольна была. Только уж очень с соседками ругалась. Дразнили ее за ее язык.



Как умерла, 40 дней ей сравнялось, пошла я к Василию Кесарийскому16 (наш приход тогда был) панихиду по новопреставленной Феозве служить. А протодьякон-то, Иван Николаевич (тезка моему деду полный) заупрямился, и все тут: “Нет, — говорит, — такого имени, Фиозвы, напутали вы, верно”. “Как, — отвечаю, — могу я тетки своей родной имя спутать? Я, — говорю, — подлинно знаю”. А он — никак, сердится. С ндравом был покойник. Красавец, голосина какой. Спился он и не старый еще помер... Ну, значит, не могу, да и все тут. Я в слезы. Пошел в алтарь, о том — о сем, все книги перерыли, пересмотрели. Нашли такую святую, отслужили, помянули, как полагается. А то такое дело. Чем она-то, покойница, виновата?



***



Надумали мать с отцом меня в школу отдать. Одиннадцатый годок мне пошел. Без дела я, правда, не болталась, маменька-покойница шить, вязать показывала, читать по складам обучила (она у меня хорошо грамотная была, а в молодости даже французскому обучалась). Гоже и по хозяйству я что разумела — сварить, приготовить могла.



Подруг у меня мало было, Юлия только одна (по соседству жили, а затем и учились вместе). И все больше я дома с маменькой пребывала, рассказы ее о старине слушала. В церкву, конечно, каждый праздник ходили, а чтоб в гости — редко, скупа маменька на знакомства была, к дружбе относилась строго. “Коль ты всем друг, значит, мне не друг”, — повторять любила. Да и какие у бедных людей друзья-приятели?



Только с одной семьей сошлась моя маменька, де Спилер фамилия была, из дворян, благородные. Бедны только очень были. Посватался за дочку ихнюю кондитер Иванов, Николай Иванович, богач (зал со столом они под свадьбы да похороны сдавали) и отдали Лизавету Николаевну. Что слез было! Зато, можно сказать, всю семью от голоду спасла.



Николай Иванович жену любил, слов нет, только пил сильно, а в пьяном виде, дело известное, давай свою законную половину тузить. Раз ударил, другой прибил, Лизавета Николаевна-то и говорит: “Я, — говорит, — над собой издеваться не позволю, потому я благородная, а не купчина серая. Возьму и уйду”. Как снова напился он, замахнулся, она, в чем была, да к Анне Васильевне. Анна-то Васильевна ихняя знакомая была, может, свойственница какая, она же за него ее и высватала.



Ну, протрезвился Николай Иванович, прибежал за женой, иди, дескать, на свое место. “Нет, — отвечает, — не пойду, да и мало того, к мировому подам”17. А Иванов-кондитер, Царство ему Небесное, покойник, уж труслив был — не приведи Бог. Как услыхал: к мировому, — бух жене в ноги: не губи, мол, не срами, пальцем тебя не трону, зарок дам капли вина в рот не брать.



И в самом деле, как обещался, не только ее не тронул, — пить совсем перестал. Как ножом отрезало. Ни-ни с тех пор. Очень счастливо жили. Только одно, Господь детьми не наградил. Я замуж как выходила, он меня благословлял, в посаженых отцах на моей свадьбе был.



Еще мать с одним семейством знакомство водила. Стародумовы, у Горбатого моста18 проживали, лавку свою имели в Ножевой линии19. Четыре девицы у них были, и все четверо замуж идти никак не хотели. Им о замужестве никто даже и заикнуться не смел. Прямо-таки боялись мужчин и ненавидели. “Как это мы дадим тело свое на поругание, срамоту этакую да грех выносить будем?” Так и жили при родителях. Старшим лет за сорок было, а младшей, Александре, лет 25. Хороша собой, очень даже недурненькая брюнеточка была, многим нравилась. Ну а свататься не сватались, знали ихние причуды. Одни сестры вечно дома сидели. Редко-редко в праздник большой к ранней обедне сходят. Мать с отцом в летние вечера на крылечке хоть посидят, воздухом подышат, а они так и на крыльцо не показывались, чтобы, значит, их случайно кто не увидал. По дому всю черную работу справляли, кухарки не держали они (хоть и средства к тому были), все же чужой человек, начнет сплетни разводить. Вообще, ежели к ним кто придет, запрутся они все четыре в своей комнате и носа не кажут. Хотя к маменьке, случалось, и выходили. Со странностями с большими девицы Стародумовы были.



***



Летом мне весело жилось. Тогда никто ни на какие дачи никогда не выезжал, разве уж знать в свои поместья. Мы в ту пору в Дровяном переулке жили, у Новинского бульвара. Теперь-то он переименовался, не то Протечный20, не то еще как называться стал, в точности не знаю.



За нашим домом лесной склад начинался, площадь большая, редко когда, да и то к осени, бревна свозили, гуляй, бегай, раздолье! Бывало, в апреле-мае зазеленеет все, трава подымется... ну, какая тут еще деревня нужна! В прятки, бывало, играем день-деньской с ребятишками, друг за дружкой гоняемся. Я раз чуть себе ребра не поломала, бежала в сумерках, да на кадку-то напоролась. Свету Божьего невзвидела, в глазах потемнело. Давай щупать, целы ребра ли? Целы, слава Те, Господи. С тех пор осторожнее стала.



Говорила уж я вам — одна-разъединая подружка у меня была, Юлия. Мы с этой самой Юлией с измалетства дружбу держали, играли сначала вместе, а потом в школе вместе шитью обучались. Тринадцати лет осиротела Юлия. Отца-то она и не помнит, годов двух, что ли, осталась, как он помер, а мать у ней мастерицей-вышивальщицей была, да чуть поболевши, одну дочку оставила. Правда, тетка еще у Юлии существовала, да бедно жила та тетка, сама шитвой еле кормилась. Куда девать девчонку? Окромя монастыря некуда. Нашлись добрые люди, в монастырь пристроили. Не хотелось ей в монашки идти. Да ничего не поделаешь, по бедности. По своей охоте тогда мало кто в монастырь шел. Либо сироты, призреть некому, либо убогие какие, коим в миру места нету. А то по родительскому обещанию. У меня тоже одна знакомая была, замуж когда выходила, обещание дала, одну дочь и сына Богу на служение отдать. Две дочери у нее было: старшую, Лизавету замуж отдала, а Аннушке пришлось в монашки идти. Как ослушаешься? Обет. Все равно в миру счастья не будет.



Ну, значит, про Юлию. Не видала я свою подружку, почитай, четыре года. Раз как-то привелось мне в Новодевичьем монастыре у обедни быть. Стала выходить из собора, окликает меня кто-то: “Наташа, ты ли это?” Оглянулась — монахиня стоит молодая. “Ты, — говорит, — не узнаешь меня?” Смотрю — Юлия. Спервоначалу не признала я.



Заплакали мы обе, детство вспоминали, о себе каждая рассказывала.



— Как, — спрашиваю, — тебе-то живется?



— Ничего, — говорит, — живу, мне, — говорит, — не плохо. Я в хору пою, у меня голос, все хвалят — больно хорош. Приходи, — зовет, — ко мне в гости.



Да так, не помню уж почему, не попала к ней я.



С той поры еще десять лет прошло. Я уж замужем была; с мужем в Смоленской губернии проживала, про Юлию мало слышала. Живет себе в монастыре и живет. А вспоминала я ее часто. И, по правде сказать, жалела.



Вдруг узнаю: Юлия моя не монашка больше, а замужняя женщина. Как же так, думаю? Приехала я в Москву, узнала, где она живет, да и сходила к ней. Уж обрадовалась она мне, где усадить, как угостить не знала. А живет знатно. Свой дом — палаты, мебель золоченая, штофом крытая21, картины на стенах, как сейчас помню, из слоновой кости. Сама в бархате, в кольцах. Красавицей стала.



Все мне тут подробно и рассказала. До двадцати восьми лет в Новодевичьем жила. В хору пела, все ее голосом восхищались. Влюбился в нее ее теперешний муж Иван Димитриевич Миронов, через тетку (тетка-то еще жива была) сговорились, приехала тетка в монастырь — будто племянницу навестить, Юлия пошла будто тетку провожать, села на извозчика и прощай. А то так ни Боже мой, из монастыря разве пустили бы?



Мужа она не любила, конечно, так прямо и говорит: за деньги шла на богатую жизнь. И монашеское все больно опостылело ей.



Муж Юлиин прежде дворецким был, крепостной бывший барыни Перской (Перскую-то ваша прабабушка хорошо знала). Он даже грамотный был, наружность имел представительную и ото всех большим уважением пользовался. Барыня была очень в годах, наследников прямых не имела, а дальних родственников не признавала, да умирая в завещании все богатство свое своему дворецкому и завещала. Может, он даже какой родней приходился, о том мы не слыхивали, а то, возможно, за преданное служение.



Так и остался Иван Димитриевич в ее хоромах жить-поживать22. Всеми картинами, золотом, серебром владел. По праву, как ему полагается. Когда Юлию в соборе на крылосе23 услыхал и увидал, ему уж за пятьдесят было. Влюбился сразу. Юлию обожал. Что говорится, каждую пылинку с нее сдувал. Только умер рано. И пяти лет не прожили. Дочку оставил маленькую, Варенькой звали.



Тут Юлия моя после мужниной смерти развернулась вовсю. Деньгой сыплет направо-налево. В консерваторию поступила, петь дальше учиться, а по праздникам в хору церковном, любительском пела, у Воскресенья в Барышах24 (тогда любительские хоры только в моду входили). Весь хор, бывало, ужинать да обедать к себе звала. Мало ли стоило. Я к ней ходить все реже и реже стала, не компания она мне.



Так помаленечку, полегонечку все из дома, что подороже и поценней, уносилось, да и прислуга крала. Какая Юлия Григорьевна хозяйка? У нее веселье да шуры-муры в голове. Да и видать монашку во всем: хозяйству, ценам мимо рук катиться давала. Так Персовское богатство все спустила.



Задумала вдруг дом продавать. Сидит в гостиной (народу у ней в этот день много было), да и говорит: “Продаю, мол, дом”.



Один купец и спрашивает: “Сколько, значит, вы просите”.



— Да, давайте, — отвечает, — 75 тыщ.



— Нате, извольте. — Тут же денежки ей выложил.



На другой день с домом покончили. Только в скором времени узнает моя Юлия, дом-то тот вдвойне цену имеет. Накинулась на купца: “Что вы меня, — кричит, — обманули, дом 150 тыщ стоит!”



— Вы, — он-то ей говорит, — просили 75. Сколько просили, столько и дал.



Ничего тут не поделаешь. А дом-то хороший, на Остоженке, подле церкви Успенья25. Покойная барыня Перская, рассказывали, каждый праздник к обедне цугом выезжала. Первая лошадь в церковных воротах, а карета у самого дома. Два шага. Да уж так полагалось, зазорно считалось этакой барыне пешком ходить. Только влезла, да уж вылезать.



Недолго те денежки у Юлии держались. В год, а может и меньше, почти все прокутила. Помогли добрые друзья. Хорошо еще, на дочкино, на Варенькино имя до ее совершеннолетия 20 тысяч положила, а то бы осталась Варенька без приданого. Юлия сама в Марьину рощу переселилась, знакомых стыдиться стала, белошвейную мастерскую открыла там. Только дело не пошло. Опять-таки, какая Юлия хозяйка, что она понимает?



Под конец жизни к Троице26 жить переехала, домик купила. Уж чем жила, не знаю, неважно жила, а все прежних привычек не бросила. Кутеж с утра до ночи. И монахи, и семинаристы, и светские. Мы с мужем к мощам ездили на поклонение, у них останавливались. Не пондравилось нам у Юлии Григорьевны, шум, суета, словно трактир.



Вскорости Юлия умерла, а Варенька замуж вышла, за доктора. Хорошо жили, детей у нее много было.



***



Как-то зимой сидим мы с маменькой, вдруг стучат в дверь. Входит Василий Иванович с мальчишечкой этак году на седьмом. Румяненький такой, беленький, пухленький, как сейчас помню, в поддевочку сборчатую одет, красным кушачком подпоясанный. Настенькой зовут, Анастасием Александровичем, бабушке вашей родным братом приходится. Тут-то я его, детаньку, первый раз увидала.



А Василь Иванович учитель ихний был, дядькой что ли вроде при Настасиньке. Пил — страх. Как запой у него, бывало, начинается, ваша прабабушка, покойница Евдокимова, Василия Ивановича к нам выпроваживала: “Иди, дескать, к другу-приятелю пей”. Они с моим отцом на пьянстве большую дружбу вели. Матери-то каково, матери! То один пьяный бушует, а то два шумят. Одного уложи, другого уложи до вытрезвления — а там сызнова сказка про белого бычка зачинается. Да то подай, да прими, закусить собери опять-таки.



Бывало и так: одумается на день, на два батюшка-покойник (может и не на что выпить), в настоящем виде сидит, о делах помышляет... Нет, пришел Василь Иваныч со штофиком и пошла-поехала. Вот уж подлинно Евдокимовы с больной головы на здоровую придумывали от пьяного учителя избавляться. Налижутся до чертиков, так что они, окаянные, им в глазах мерещутся.



Как-то Василь Иванович мне от вашей бабушки подарков принес. Коробку красивую, куклу да гостинцев разных. А вашей бабушке в ту пору так же, как и мне, годов с десять, верно, было.



***



Ну, значит, на одиннадцатом году меня в школу отдали. Главное нас там шитву обучали, грамоте, письму, счету опять-таки, Закону Божьему, конечно. Я даром училась, казна за меня платила, а были и за свои деньги. В наше время это не мало стоило, по тогдашнему исчислению. А ежели бы где в мастерской, у хозяйки шитву обучаться, пока обучишься, да в люди выйдешь, бита-перебита бываешь. Лютые хозяйки были, мало того, работой морили да голодом, спать совсем девчонкам не давали и за малейшую провинность как Сидоровых коз лупили. Иная, бывало, в ученицах сидит, а сама только в мыслях имеет, как в мастерицы выйдет — над своей же сестрой измываться. Прямо так и говорили: “На ваших, мол, шкурах свои, мол, побои возмещать буду”. Вот какие звери бывали! Да, впрочем, их же зверьми и делали. Это подумать только: ни за что, ни про что тебе с малых лет сто раз на дню ребра считают. Озвереешь, понятно. Тут одна хозяйка, Воробьева — Воробьихой звали, ох, и люта была. Не раз, говорят, до мирового доходило. А у нас мир, тишина, ругать, конечно, ругнут, коли что не так, ну, а так даже ни подзатыльника.



На шестнадцатом году жизни своей школу я окончила, шить, кроить умела. Надо было меня к месту куда пристраивать. Отец в ту пору второй год болел, вставать не мог. Доктора определили — чахотка у него, а может, и оттого, что пил много. Думается мне, больше от этого. Маменька несчастная с им совсем замаялась, покоя ни днем, ни ночью. Через год он отмучился, скончался. Хоть и плакала мать, а все ж он ей руки развязал, по истине говоря.



Устроили меня добрые люди к вашей прабабушке, к Марье Дмитровне Евдокимовой, и стала с тех пор жить у них. Шила там чего, при самой Марье Дмитровне находилась, помогала чем могла.



Марье Дмитровне в ту пору лет за шестьдесят было, она уж годов 7—8 совсем слепая была (желтая вода у нее, как и у отца, в глаза кинулась). В девушках всю жизнь оставалась, всем домом правила, а над сестрой и братьями, как отец ихний помер, бесконтрольной опекуншей была. Тогда это так называлось. Значит, делай что хочешь. Жила с ней сестра ее, а ваша прабабушка родная, Надежда Дмитровна Трубникова с детьми: с Анной Александровной (той годов 17 было), с Лидией Александровной, бабушкой вашей (эта мне ровесница, на месяц, что ли моложе), с Софьей Александровной и с Настасием Александровичем. Софья-то Александровна еще малым ребенком была, седьмой ей шел, что ли, а Настеньке, верно, 12—13 уж сравнялось. Еще проживал с Марьей Дмитровной родной брат ее, Михаил Дмитрич, горбатенький, да вдова старшего брата Николая Дмитрича — Глафира Сергеевна. Экономка у них служила, Прасковией Васильевной звали, да сын Сережа к этой экономке из военной гимназии в гости ходил. Нянька старая, Аксинья Павловна, из крепостных, что еще самое Надежду Дмитровну нянчила, постоянно у них проживала. Только, бывало, уедет в деревню, Марья Дмитровна шлет за ней: соскучилась, мол, езжай, нянька, гостить. И гостит месяцами. Жить без нее Марья Дмитровна прямо не могла. Сын этой самой Аксиньи Павловны, Филипп Платонович (уж в годах мужчина) у нас в лакеях жил, там что нужно на побегушках... Неделями также гащивала дальняя родственница, вдова полковника, Соколова Юлия Терентьевна. Раз в год и мы с Марьей Дмитровной в гости к ней подымались на несколько часов. Что суеты, разговору было... Домик она свой имела у Трифона мученика в приходе27.



Много у Марьи Дмитровны жило народу, и своего, и чужого. Многих призирала28, помогала деньгами, замуж да на места пристраивала. Страсть добра была Марья Дмитровна, но и строга. Все, бывало, в доме от малу до велика перед ней трепещут, слова сказать боятся. И стара, и слепа, а силу большую имела.



Росту Марья Дмитровна среднего была, полная в теле, лицом приятная, хоть и строгая, волосы на два ряда клала, дома простоволосая ходить любила, а ежели кто из соседей приезжал, чепец, либо фаншетку29 кружевную надевала. Да чепец редко, недолюбливала она чепцы, а много их имела, с различными муаровыми30 лентами. Дома-то все больше да в капотиках темных сидела, а при гостях, конечно, в платья шелковые облачалась. Одежды всякой у нее пропастища была. Помню, при мне чудесную шубу себе бархатную заказала, пальто англицкого сукна, по тринадцати рублей за аршин плачено, да только раз в церкву и обновляли. Капор тоже отдавала делать себе на заказ, да не кому-нибудь, а французенке, мастерице, Бланш Ревью звали. Принесли этот самый капор, надела его Марья Дмитровна: “Гляди, — говорит, — Наташа, не будет ли мне вон тут дуть?”



— Нет, отвечаю, — Марья Дмитровна, — не будет.



— А с энтой стороны?



— Тоже, — говорю, — не будет.



— Поди, — велит, — Надежду Дмитровну позови. Пришла Надежда Дмитровна: “Звали вы, мол, меня?”



— Да, звала, дескать, чтоб поглядела ты, не поддувает ли мне где в капоре? Та и так, и сяк: “Нет, мол, все хорошо”.



— Ладно, — говорит, — иди.



Спрятали мы его, капор-то, в коробку, да так его покойница Марья Дмитровна и не надевала.



Говорю я вам, она своего дома никогда не покидала. Летом, и то редко, в палисадничек выходила, да уж счетом два раза на Новинский бульвар, воздухом подышать. В баню выезжала в месяц раз примерно. Тут Анны Тимофеевны — акушерки (старая-престарая была, ваших бабушек принимала) прислуга Лизавета Марью Дмитровну в баню водила. Никто ей так угодить не мог, по ее косточки веником распарить. Любила Марья Дмитровна эту Лизавету — страсть. Сплетница Лизаветушка была, каких свет не видал. Всего-всего, что было, что не было, с прикрасами расскажет. Шубу носила с круглым широким воротником (тогда такие старухи донашивали) и на один рукав надевала, правый так болтался. Это из уважения к Марье Дмитровне.



Раз в год ездили мы к Юлии Терентьевне, да раз в год в церкву Спаса на Песках — приобщаться. Исповедовать на дом батюшка приходил, меня за им и посылали. Не старый еще был, отцом Сергием звали. Он вот какой был: не женатый, не монах. В то время вещь совсем не бывалая. Прихода потому своего не имел, ранние обедни у нас у Спаса Песков служил. Марья Дмитровна его почитала и уважала за то, что он девственник был. Это она людям в великую заслугу ставила. Марья Дмитровна сама в чистоте всю жизнь прожила и грязь такую ненавидела. Как услышит, бывало, про кого, ходит и плюется. К ней в молодости пропастища женихов сваталась. Островского писателя отец31 руки просил, сенаторы разные. Только она всем отказывала, потому, говорит, не я им нужна, а мои капиталы. Так и не пошла. Не хочу, мол, свободы своей терять, у мужа в подчинении находиться. И вся тут.



Всех мужчин погаными звала. “Что б, говорит, когда да с мужчинишкой, да подумать-то тошно”. Даже за руку ни с кем не здоровалась: “У них, дескать, руки поганые”. Разве уж какие важные — а к ней много важных господ езжало: присяжный поверенный, например, Фаворский Иван Адамович (дела ее вел) иль так кто еще, ну, значит, подаст руку, и тут же в свои покои — мыть. Ужасть брезгливая была. За скобки дверные скрозь носовой платок бралась, мыть мылом их приказывала.



Постель сласть (я ей помогала) у нас по особому чину полагалось. Чтоб ни кончиком одеяла либо простыней пола не коснуться. Тогда все чистое меняй сызнова. Ни на стул, ни на кресло, Боже упаси, положить — опоганили. Потому там все сидят, грязнят. Зараза — одно слово.



А хуже всего она меня ключами донимала. Говорила уж я вам, Марья Дмитровна всем правила, все распоряженья всем давала, без ее разрешения никто в доме чихнуть не смел. Так, значит, ключи от всех кладовых да от шкапов и сундуков у нее находились. Как ей кто ключи вернул — перво дело мыть. А это разов двадцать на дню так-то. Руки у меня совсем закоченеют, особо зимой (топили, к слову сказать, не очень — экономили, дом громадный был). Ну, стала я на хитрости пускаться. Побренчу рукомойником, побренчу ключами: “вымыла, готово. Теперь, мол, вытирать стану”. А то виданное ли дело — целый день ключи мыть. У меня на руках цыпки пошли с того.



Хоть и слепа была Марья Дмитровна, и стара (год, два ли после француза родилась. Пострадали они, Евдокимовы-то, в ту пору. Как Москва горела, бежали они, дом совсем побросавши, а деньги, золото с серебром, в колодезь опустили. А дворник-то возьми с перепугу все французам и выдай. Ну, потом, ничего, поднялись, опять богачами стали). Так вот, значит, несмотря на слепоту свою не сидела без дела Марья Дмитровна. Вяжет, шелк ли распутывает, сама ли что рассказывает. И других послушать любила. Уж у нее завсегда, каждный день ее навещали, развлекали, то Марья Куприянна, старуха такая была, а то Анна Тимофеевна — акушерка со своей Лизаветушкой, Ольга Ивановна — эта троюродной сестрой, что ли, приходилась. На Воронухиной горе32 жила, тоже очень в летах старушка. Собак, кошек у ней ужасть водилось. Всех бездомных подбирала. Вонища в квартире — я чуть не задохнулась (посылали меня раз к ней). К нам, бывало, придет, сидит за обедом и так это тихонечко, чтоб никто не видал, суп ли, жаркое ли в ридикюльчик потихоньку прячет (так уж всегда с ридикюльчиком ходила). Своим кошкам, значит. Потешалась над ней Марья Дмитровна: “А ну-ка, — говорит, — Ольга Ивановна, открой ридикюльчик-то, покажи, чего у тебя там есть”. А та красная сидит, смущенная, несвязное бормочет. Пошутит, посмеется Марья Дмитровна, и с всего-то ей велит из кухни с собой надавать.



Галкина еще ходила купчиха, в Марьи Дмитровнином доме наверху проживала. Эта Галкина, Александра Ивановна, за серым купцом замужем была, много от ихней серости терпела, а как муж скончался, от свекрови да золовок уехала, по отдельности жить стала. Та, бывало, все сплетни со всего Смоленского33 принесет. И о Замятиных, о Комаровых, о Стародумовых. Иванов то, да Медведев се. У того свадьба, энтот помер, у кого родины, у кого крестины, кто разорился, а кто спьяну дебош сотворил. Три короба наговорит, натреплет, настрекочет. Что было и чего не было. Марье-то Дмитровне все слушать интересно, потому тут на Смоленском рынке родилась, тут и выросла, всех до единого человека знает. Марья Дмитровна все запоминает, поохает, посмеется, а потом другим расскажет. И непременно прибавляла: “За что купила, за то и продаю”.



Нет, не любила она, чтоб ей вслух читали. Газет совсем не признавала, хотя чуть ли не “Современник” выписывала34. Сама грамоте плохо знала, едва, говорят, читать умела, да имя свое подписать могла.



Марью Дмитровну все уважали и боялись очень. Потому все из ее рук глядели. Словом, перечить не смел никто. Властная была Марья Дмитровна, все перед ней на задних лапках ходили. Она всем “ты” говорила, и знатным даже каким, а ее все по имени-отчеству величали, и братья и сестры тоже. Потому старшей — уваженье. Племянницы боялись — страх. Шагу, не спросившись, вступить не могли.



***



Надежде Дмитровне нельзя сказать, чтоб сладко жилось. Красивой ее тоже назвать нельзя было, да и знать я ее стала всю уж измученную, издерганную, столько пережившую. Лет ей тогда под сорок было, а куда старше глядела, по правде вам скажу. Надежда Дмитровна на четвертом году от матери сиротой осталась. Марье Дмитровне в ту пору под тридцать было (старшая она из них из всех, из Евдокимовых). Все воспитание Наденьки у нее в руках было, обучила ее хорошо: та и по-французскому говорила, и танцевала, сказывали, дивно, и вообще всякие науки знала. У Войлощникова в пансионе обучалась, в ихнем же доме.



Как выросла Надежда Дмитровна, одинаковые ей с собой сестра платья делать стала. Одной с розовыми лентами, другой — с голубыми. А Марье Дмитровне в ту пору уж сорок было... Лет девятнадцати Надежда Дмитровна замуж вышла. По любви выходила. Из дворян он, из столбовых, супруг Надежды Дмитровны был. Из самой знати, барин настоящий. Видный, говорят, собой был, хоть и красотой не блистал. Да на что мужчине красота, мужчине сила нужна. Говорила после Надежда Дмитровна, что, дескать, на моих деньгах женился. Гол как сокол, как бубенка35. Думал, за ей, мол, большое приданое дадут. Что Бог бережет, голе Бог подает. Пить — не пил, а насчет карт — было дело. А бабник быль большой, срамота какая. Через это и разошлись.



Спервоначалу Надежда Дмитровна со свекровью жила, с Евгенией Семеновной Трубниковой, а потом уж к сестрице Марье Дмитровне на жительство постоянное переехала. В тринадцать лет жизни своей с мужем девятерых детей родила. Ваша бабушка, Лидия Александровна, второй была, Анна Александровна первенькой, обе в один день родились 7-го октября, только одна через год ровно. Тут и Машенька была, и Илюша, и двояшки (Митенькой да Коленькой звали, если не ошибаюсь). Те жить не стали. Перед тем, как Анастасию Александровичу родиться, сон видела Надежда Дмитровна, словно ей во сне святой Анастасий явился и возвестил, что, мол, сына родит. Так потому и назвали. После Сонечки еще Иванушка был, тоже помер нескольких месяцев. Ее в это время муж, Александр Васильевич36, совсем бросил. Он, конечно, всю жизнь с бабами возжался, а тут особенно начал, да еще к супруге законной приходил и все как есть выкладывал. Много горя, слез видела через это Надежда Дмитровна. Она бы, конечно, эту срамоту терпела да молчала, ежели бы не Марья Дмитровна: “Ты, — говорит, — не смей с им жить, с пакостником. Грязь такая, дескать, он по девкам шляется, а потом к тебе приходит. Брось его, тебе, мол, приказываю”. Известно — Марья Дмитровна закон, что сказала, то свято, ей не перечь. Бывало, вечером в спальную идет Надежда Дмитровна, а у дверей ее Александр Васильевич поджидает. Та и не знает, как ей быть. И Марьи Дмитровны ослушаться не смей, и самой противно, а все ж таки муж. Марья же Дмитровна назад ворочает: “Не срамись, мол, Надя. Не ходи с им, подлецом”. Так и развела их. Он уж при мне с ими не жил и ходить перестал.



К полюбовнице, Александре Адамовне Столповской, на квартиру переселился. Детей от нее имел. Так до самой смерти и не вернулся.



Надежда Дмитровна никогда о нем не говорила. Неприятно, тяжко ли было, не знаю. Раз только при мне приходит с гулянья (куда-то ходила), да и говорит: “Угадайте, — говорит, — кого я сейчас встретила?”



— Как я так угадать могу?



— Своего, — говорит, — собственного супруга. Иду по Арбату и вдруг остановилась, гляжу — Александр Васильевич стоит. Так постояли с минуту, друг на дружку глядя, и ни слова не сказавши, разошлись.



Видно, долго она, голубушка, об этой встрече думала. Когда он умер, она по нем по монастырям сорокоусты37 заказывала, а на похоронах не была. Потому срам один: жена настоящая и его полюбовница встретятся.



Любила Надежда Дмитровна изреченья там разные повторять. Книжечку такую всегда с собой носила и мысли разные в нее записывала. Всех все спрашивала, что, дескать, есть такое истина? А потом все ко всем приставала: “Скажите мне, пожалуйста, что такое можно, должно и нужно?” Цельный день, бывало, спрашивает. Кто не придет, все с этим же. Одно и то же. Ну, Марья Дмитровна на нее и цыкнула: “Брось, Надя, ерундой заниматься, перестань блажить”. Перестала.



Забитая она была, Надежда-то Дмитровна, сестре слова сказать не смей, за каждым рублем кланяйся, ничем распорядиться по своей воле не моги. Муж тоже уж очень обидел. Несчастная весьма ваша прабабушка была, одно могу сказать. Скромно одевалась, шляпки те только черные и носила, хоть и не стара была.



Уж говорила я вам не раз — на все Надежда Дмитровна из сестриных рук смотрела. В Киев все поехать на поклонение угодникам собиралась, да Бог не допустил, говорила. Просто у Марьи Дмитровны денег просить не смела. Там их не разберешь, все Марья Дмитровна.



Очень прабабушка ваша кошечек да собачек любила. Помню, у нас Дружок, ну, пес-дворняжка был. Привязалась к нему Надежда Дмитровна, из своих рук кормила, а зимой, чтоб не мерз, сама лично ему башмачки на веревочках из сукна сшила — лапки не обледенели бы. Надежду, горничную (рябая такая девица, сама как солдат), гулять водить Дружка посылала. Извозчики над ней, над горничной, насмешничают: “Терка, — кричат, — барина свово в обувке на цепочке водит”. Та ругается, плюется и на Дружка же побоями все насмешки вымещает, как не видит никто.



***



Анне Александровне в той поре 17 стукнуло. Красавицей тоже не была; ваша бабушка Лидия Александровна (ей 15 сравнялось) куда лучшие черты имела. Только все же недурненькая и даже очень Анна Александровна выглядела. Обе они с бабушкой вашей у Ладыженской в пансионе разным наукам обучались. Потом бабушка ваша из ученья вышла, в консерваторию поступила. Играть на фортепьянах и петь училась (очень хорошо пела и играла чудесно), а Анна Александровна у Канель уроки брать продолжала. Это все немцы были, Анна Александровна и набралась от них модных суждений. Посты, мол, чепуха, все понимать, мол, не так, по-иному надобно, и чуть ли что Бога нет. В церкву ходить перестала. Ну, ее Марья Дмитровна мигом из пансиона возьми, коль хочешь, значит, учись дома, а не хочешь — особо ученой быть не к чему. На что девице наука? Баловство одно. Мужу угождать да детей родить учиться не надо. За хозяйством смотри, сварить да заготовить впрок сумей.



Ну, значит, взяла ее из пансиона ее мамаша крестная (всех их Марья Дмитровна крестила, где лучше ее мать крестную найти?) — и вся тут. Помогло. Стала Божий храм посещать, дурь из головы кинула. Ваша-то родная бабушка с ленцой была, к поздней обедне едва добудишься. Анна Александровна рано вставала и в церковь к средней обедне, часов в восемь, молиться ходила. Очень стала усердная до Бога. А вот, главное, почему. До того, как мне к ним поступить, болела больно Анна Александровна. Не то горячка, не то воспаление в легких. При смерти была. Не чаяли встанет. Пластом лежала. Напротив ихнего дома к купцам Иверскую Царицу Небесную принесли38. Надежда Дмитровна со слезами кинулась, просит икону к больной дочери. Священники перешли дорогу, внесли образ к Анне Александровне, молебен заздравный отслужили, и над ней, над болящей, Божью Матерь наклонили. Едва могла губами приложиться. С тех пор только лучше стало. Доктор Захарьин39, знаменитый в Москве был, ее и лечил, сто рублей брал, на дом приезжал.



Только после, уж много лет спустя, стала Анна Александровна насчет Бога снова с пути сбиваться. Друзьями себя безбожными окружила, нигилистам потворствовала. Жаль больно, душой человек простой она и добрый.



Ваша же бабушка, наоборот, всю жизнь свою в Боге прожила. Да это тоже от того зависит, в какую семью попадешь. Уж такие, как ваши дедушка с бабушкой богомольные — на редкость.



Племянниц Марья Дмитровна всегда одинаково одевала, чтоб обидно не было, хотя старшая-то, Анна Александровна, любимицей слыла. А у Надежды Дмитровны — ваша бабушка. Так с ней в одной комнате и спала. Анна Александровна со мной наверху, а Сонечка с мамашей крестной, с Марьей Дмитровной.



Значит, всегда одинаковые платья вашим бабушкам делали. Только Анна Александровна что поскромней любила, а Лидия Александровна попышней. Помню, шляпки им заказывала Надежда Дмитровна летние. Анна Александровна черную себе выбрала, соломенную. Листья кругом положены и пунцовые цветы. Очень к ней шла. А бабушка ваша светлую соломку с алыми маками. Тоже, ой как красиво. Хорошие модистки делали.



***



Марья Дмитровна вечера там, балы веселить племянниц давала. Дедушка ваш, Николай Алексеевич (мамашин отец) с братом родным Сергеем Алексеевичем приходили. Только я их не видала, по правде сказать, потому в праздники балы давались у нас, а меня еще накануне Марья Дмитровна к маменьке отпускала. Под праздник только велит мне Марья Дмитровна по бедным да по богадельням пирогов от их милости разнести, пуды кухарка ставила для всех. А летом тоже пудами для всех варенья наваривали. Кому с фунт баночку, кому с два или три, а то и больше, смотря по чину, по званию. Одним на сахаре, другим на патоке — попроще. Маменьке моей десятифунтовая банка полагалась. Паточного.



Ну, значит, веселились много на балах на этих. Бабушка ваша танцевала дивно, все на нее заглядывались, как изящна, грациозна была. Словно летала она.



Немцев много на вечерах бывало. Потому подруги с братьями из немецкого пансиона от Анны Александровны. У самой, у Надежды Дмитровны друг закадычный была — Шамбо фамилию имела, Софьей Михайловной звали. Трех дочерей имела. Старшая-то к сорока годам только замуж вышла, одна — Маргаритой звали — красавица писаная, с ума спятила, а младшая, Александра Павловна, за доктором Бовэ40 замужем была. Он ее лечил, да влюбился. А она в ту пору еще ученья не кончила. Ну, известно, уроки побоку и на шестнадцатом году обвенчались. Ему лет 28 было.



Марья Дмитровна Саше, Александре-то Павловне, тысячу рублей на приданое давала. Отец-то, сам Шамбо (из французов он), хоть и хорошее место имел, в приказчиках старших служил, а все-таки дочери растут, одень, обучи, да любил еще, греховодник, женский пол. Такая срамота, этим славился. Доктора-то Бовэ вскорости паралич тронул, долго мучился, пока Богу душу не отдал. Он из того столько лет жениться не хотел, лечился, думал, вылечится. Нет, где тут вылечишься? Тут, голубчик, раньше думать надо было. Она-то после смерти мужа еще за двоими была. Один министра сын, а последний муж — зубной врач. От Бовэ у нее сын пяти лет остался, в Лазаревском институте41 воспитывался, Мишенька. А она ничего, счастливо жила.



Софья Александровна ее подругою была. Только как Сашенька замуж вышла, бывать у нее не стала. А свадьбу они справляли — никого не звали. Прямо от венца домой к нему. Он с сестрой жил, с старой девицей. Сели молодые на диван, сестра чай разливает, будто и свадьбы не было. Чудак этот Бовэ был.



У Анны Александровны с Лидией Александровной одна закадычная подруженька была, Елена Васильевна Кослер. Отец ее из дворян, управляющий сахарными заводами у Терещенки был. Богач. Вскорости просватали Елену Васильевну за Александра Фортунатовича Ромодановского. Ваши на свадьбу собрались. Бабушкам платья одинаковые сшили, светло-голубые, шерсть с шелком.



Надежда Дмитровна вишневое бархатное одела, на Сонечке белое. Только уехали — глядим мы с Марьей Дмитровной — назад наши едут. Что за оказия? Оказывается, жених-то как к венцу ехать, с отца пять тысяч потребовал: “Не поеду, — говорит, — венчаться, пока всю сумму на стол не выложите”. А отец-то Елены Васильевны жениха вон прогнал: “Мне, — так и отвечал, — дочь моя дороже и за подлеца такого я ее выдавать не могу”. Понятно, невеста в слезы. Позор, да и только. “Никто, — плачет, — теперь меня не возьмет”. Опять-таки гостей полон дом, народищу, вот-вот в церковь ехать. Скандал великий. Разъезжаться стали гости по домам. Невеста, дескать, внезапно заболела. Так и наши вернулись не солоно хлебавши.



Только вышла после девица Кослер и счастлива много была замужем. За своего же вышла, за немца.



***



Тоже Марья Дмитровна на развлечения всякие вашим бабушкам и Настасию Александровичу денег не жалела. В театрах бывали, на балы ходили, летом зоологический сад посещали. Помню, американка приезжала знаменитая, по канату ходить умела. Пол-Москвы сошлись эту самую Альфонсину Рост смотреть. Человек еще на воздушном шаре летал — тоже редкость. Тыщи народа все улицы да переулки у Пресни запрудили. На заборах, на крышах сидели, словно царь в Москву приехал. Я тоже в толпе была, видала, как американка по канату над прудом шла, большое расстояние. Ну, ваши бабушки, конечно, и поближе видели. Где мне с ними равняться? 30 копеек за вход в Зоологический сад стоило, откуда ж мне их взять? Я у вашей прабабушки 4 рубля получала на всем готовом, а коль хотела, встану пораньше, да на сторону платье сошью, рубь с четвертаком платили. Большие в то время деньги были. Принесу матери, она ой как рада.



А Марья Дмитровна хорошую швейную машину имела. Они еще, машины, новостью тогда считались. “Перфект Германия” назывались.



В те времена одевались не то, что теперь, в этаком безобразии ходят, чуть прикрытые. Думается мне, как это не стыдно, не зазорно на мужчину в нынешнем наряде глядеть. И вся-то она голая, все это везде видать, ну, срамота, да и только. Когда я-то в ваших года была, платья носила длинные, шерстяные там или шелковые, муслиновые42, кто побогаче, летом, ну, а в нашем звании все больше ситцевые. Ситца тогда по восьми, по десяти копеек аршин стоили; уж в 15 самые что ни на есть лучшие. Шерсть хорошая — 60 копеек платили. Аршинов 10—12 на платье шло, опять-таки подкладка — коленкор там какой. Лифа уж обязательно на подкладке носили, рукава по кисть, разве уж бальные делали короткие. Рук без причины не оголяли. Нижних юбок две полагалось: одна белая, крахмальная, другая — у богатых — шелковая, чтоб, значит, шумела. У меня тоже шелковая была, в праздники носила, а так, в будни, простые. Панталоны длинные, конечно, не как теперь, безобразие — до колен. И открытые. С завязками, в прошивках, красивые. Чулки больше белые, нитяные, своей вязки. Моя тетка Фиезва мастерица была узорчатые вязать. До сих пор у меня одна пара хранится. Ваши бабушки, конечно, для параду тонкие шелковые надевали — цветные. Башмаки у нас были плюнелевые43, либо кожаные, на пуговицах. На балы, конечно, Анна Александровна с Лидией Александровной туфельки матерчатые — шелк аль бархат — в цвет платья надевали. Попроще-то козловые носили, на резинках. А мужчины всегда в высоких сапогах, щиблет тогда и в помине не было. Брюки навыпуск носили — кто повыше званием. Ботики зимой надевали бархатные да кожаные, у кого суконные на меху. Резиновые в моду только входить начинали, дорогими считались. Галоши тоже больше из кожи носили, идешь по мостовой — гремишь. Шапочки чуть на макушке держались, барашковые и котиковые, а в сильные мороз сверху пуховый платочек одевали. Капоры носили, да это все старухи. Летние шляпки цветами убирали, лентами и непременно с завязочками. Соломка очень тогда нравилась, все носили.



Я, конечно, очень нарядами не занималась (где мне в моем положении модничать?), а все ж таки отставать не отставала. Нет-нет, а сошью себе по картинке. Молода была, 17 лет. Помню я, тогда только в моду тюрнюры44 вошли. Сталь в материю вшивали, подушечки там ватные подкладывали — все для красоты. Садишься — тюрнюр подымается. Ничего, нам летом и жарко не было, потому — мода.



Ну, значит, вот я о чем вам рассказать хотела. Старшие сестры, Анна Александровна с Лидией Александровной да братец ихний Настасий Александрович куда там на увеселения соберутся, а Сонечка все одна дома сидит. Скучно ей. Марья Дмитровна позовет меня, даст мне 60 копеек и с Сонечкой в манеж, либо на ярмонку идти велит. Сонечке, как я к им жить перешла, годов семь было. Хорошенькая, беленькая вся, еще в панталончиках из-под платья ходила. Беленькая была, шустренькая. Только с теперешними ребятами по сравнению — скромница девочка. Ежели чуть в чем провинится, Надежда Дмитровна ее в наказание к дивану полотенцем привязывала — на часик, на другой.



Раз, помнится мне, провинилась наша Софья Александровна, чулок что ли, вязать не хотела и маменьке изволила надерзить. Осерчала Надежда Дмитриевна. Я как раз в комнату входила, а она мне и говорит: “Выдери, — говорит, — Соньку — слушаться не желает” (сама-то Надежда Дмитровна выдрать не могла, слаба на силу была). Господи, как я могу на дите, передо мною ничем не виноватое, руку поднять! “Я, — говорю, — прямо-таки не в состоянии, Надежда Дмитровна, увольте от такого дела, ради Бога!” И тут Марья Дмитровна в спальню входит: “В чем дело, — спрашивает, — что за шум, а драки нет?” Рассказали ей. Пожурила Марья Дмитровна Сонечку и к себе подойти приказала. Сама своей рукой ей наказание дала, несколько раз нахлопала. А то больше Егор Егорович, учитель чистописания ихний, Сонечку учил, по приказанию Надежды Дмитровны. Но все ж таки хорошо училась Софья Александровна. За уроки прилежные ее мамаша родная с маменькой крестной повеселиться пускали.



Пойдем это мы в манеж (недалеко от нас, на Моховой, где и по сейчас находится). 30 копеек билет стоило. А там диво дивное. Весь зеленью, гирляндами прибран, цветов, цветов!.. В одном углу хор цыган, в другом венгерцы поют, пляска русская, песельники выступают, музыка. Сластями торгуют, напитками. Лотереи да затеи прочие во всех концах. Глаза разбегаются. Это, значит, на Святках, на Масленой и на Святой игрища разные устраивали.



***



Дала нам свое разрешение Марья Дмитровна на богомолье в Угрешский монастырь45 пойти. Бабушка ваша уж замужем была в то время почти с год. Собрались мы: я с Анной Александровной да Настасий Александрович с сыном экономки Прасковьи Васильевны, Сережей. Филиппа Платоныча с нами отправили, чтобы вещи нес. Еды нам с собой надавали, словно не на два дня, а на два месяца. Колбас, котлет — это на богомолье-то! Смеху, веселья сколько было. Молодость, да что и говорить! Пешком шли, всю дорогу хохотали. В трактире богатом на полпути останавливались. Дорогонько с нас взяли, по 5 копеек с человека, чай мы там пили, закусывали.



На другой день к вечеру домой возвратились. А дома беда. Марья Дмитровна возьми да и заболей. Надежда-то Дмитровна без Анны Александровны да без меня, как без рук. Опять-таки и мужчин нет, ни Настасия Александровича, ни Филиппа. Ну, слава Богу, все обошлось, полегчало ей, а то не дай Бог, что быть могло.



***



Вот раз тоже какой случай был. Анна Александровна все к экзаменам готовилась, очень до ученья способная была. И все по ночам учится-то. Днем ей, правда, и некогда, за хозяйством смотрела, Сонечку наукам разным обучала, вышивала, шила. Куда съездить тоже надо. Стали это мы с ней полуночничать. Она за книгой, я за шитвом (уж за компанию с ней). За обедом, бывало, то я, то она хлеба спрячем, чего удастся из буфета возьмем. Кофейник был, старинный такой, с трубою: его наверх перенесли и, значит, часа в три ночи у нас пир горой. Чай поставим, закусываем, сидим. Ну, понятно, разговариваем, хохочем.



Михаил Дмитрич, брат Марьи Дмитровны, рядом с нами горницу имел, пронюхал он про наши затеи, да доложил Марье Дмитровне. Та сначала Анну Александровну призвала: “Так, мол, и так, Миша жалуется, вы балуетесь с Наташей, спать ему не даете”. Анна Александровна отнекиваться стали: “Что вы, крестная, как можно, это им, наверно, пригрезилось”. Затем меня, рабу Божию: “Говори, — говорит, — смотри, правду, что вы там по ночам творите?” “Ничего, — отвечаю, — не знаю, спим мы, и вся тут”.



Поверила нам. Михаил Дмитричу еще за клевету досталось. Только мы с тех пор кофейник ставить не стали, чтоб грохоту не было.



***



Этот Михаил Дмитрич в те года уже старый был. С малолетства горбатенький он. Злющий, ябедник, не тем помянут, прости Господи, покойник. При отце он в каретном заведении у себя кой над чем приглядывал, а потом дело всякое бросил, с Марью Дмитровной жил. Тоже из ее рук смотрел, рублем давился.



Он из своей горницы редко когда вниз сходил. Чай пил и обедал у себя. Вот на Масленой блины есть в самую кухню шел. Сядет к столу, да прямо со сковородки. Ест и кухарок ругает. Все всегда ругался. А женщин терпеть не мог, “поганью” да “дьяволом” называл. Верно от своего уродства, что глядеть не хотели на него. Племянницы, бывало, чистые девушки, мимо пройдут, а он плеваться.



Богомолен был очень. У себя сидит — псалтырь да книги божественные читает. Церкви посещал, постился строго. Марья Дмитровна тоже все посты, и середы, и пятницы постное ела.



Говорила уж я вам, что Марья Дмитровна вдов и сирот призирала, помогала многим. Была тут вдова полковника (на турецкой войне он погиб)46, Анной Афанасьевной звали. Накрашенная, как кукла, вся ходила. Места живого на лице не было. Марья Дмитровна по слепоте своей этого всего не видала и знать не хотела. А услышавши, что Анна Афанасьевна для бедных да для семьи воинов в церкви в кружку деньги собирает, разумилилась очень и вдову “несчастную” к себе гостить на времена вечные пригласила. В такое доверие Анна Афанасьевна у Марьи Дмитровны вошла, что все прямо диву давались. Гардероб полный ей справила, одела, обула, денег на карманные расходы давала. А та рада стараться, кружится вокруг да около, ручки благодетельницы целует.



Дальше — больше. Поехали мы на дачу (в Петровский парк ездили)47, дом на нее Марья Дмитровна оставила, а в доме-то один-разъедин Михал Дмитрич остался, окромя прислуги. Ну, принялась в Марь Димитринино отсутствие за нашего горбатенького госпожа полковница. Там купец, хоть и бритый купец, а все чуйка48, а век в приживалках маяться тоже неохота. Пусть, мол, урод и пока от сестры в деньгах зависит, да не век ей, сестре-то его, жить, после ее смерти в силу войдет. Все это она прекрасно учла, передумала. Уж истина великая сказана, коль женщина захочет, все по ее будет. Бес — женщина, говорится. А такая-то и подавно.



Значит, на даче воздухом дышат, а тут железо куется, пока горячо. То чайку ему в горницу принесет, вздохнет о доле своей вдовьей, о божественном слово кинет. Дальше — больше. Стали у них беседы длинные происходить. А там прихожу я раз к Надежде Дмитровне, а она мне и говорит: “Хотите, — говорит, — новость скажу? А у нас, — говорит, — в доме свадьба будет”.



— Кто ж, — я это прямо так и удивилась, — Анна, мол, Александровна? Да как же я-то в одной комнате на сундуке с ней спавши того не знаю?



А Надежда Дмитровна смеются: “Братец наш, Михал Дмитрич, женится”.



Тут смекнула я, в чем дело (слухи ходить об их стали), а молчу. А Надежда Дмитровна продолжают: “Сестрица, мол, Марья Дмитровна, больно сердиты”. Правда, Марья Дмитровна — гроза. “Не допущу, — кричит, — до сраму такого!” Побушевала, покричала, да Михал Дмитрич на своем уперси, делиться пригрозил, счастье его, она, де, разбивает. Повенчали их. Где-то в полковой церкви венчали, при казармах. У себя в приходе разве можно? Сойдется народ глазеть, больно уж некрасиво — карлик этакий и фря наштукатуренная под венцом стоят. А небось все пошли бы смотреть купца Евдокимова свадьбу, не простой человек венчается.



Уж как они там жили-поживали, один Бог знает, каково ихнее счастье было. Только верный она расчет имела — после Марьи Дмитровны много они получили: сколько там тыщ, да мебели, одежи всякой. Анна Афанасьевна с Михал Дмитричем всего пять лет прожила. Как умер он, все ей осталось. Не мало всего. Тут уж точно все выгадано было.



***



Еще у Марьи Дмитровны сноха ее, брата старшего Николая Дмитровича вдова, Глафира Сергеевна проживала. Об этой худого слова сказать нельзя: тихая была, скромная. Еще когда старик Евдокимов жив был и все они вместе проживали, взяла Марья Дмитровна белошвейку в дом всех обшивать. Хороша собой была Глафира Сергеевна: черты лица тонкие имела, деликатные, а нос у нее особенно красив был, ну, прямо точеный. После он ей, носик-то ее, тыщу рублей стоил. Ну, погодите, все по порядку.



Стал Николай Дмитревич на белошвейку заглядываться (бабник был ой-ой-ой какой). Уперся: влюбился, мол, и баста (упрямые они все, Евдокимовы-то, были). Ну, значит, повенчались, зажили у Марьи Дмитровны под крылышком. Марья Дмитровна сноху полюбила за нрав за ее скромный, к себе приблизила, угождала ей всячески та, но подлизой быть не была, в достоинстве себя держала, хоть и из низов вышла.



Заболел тут у Глафиры Сергеевны носик ее точеный. Туда-сюда, домашними средствами — ничего не помогает. Хуже и хуже. Стала по докторам ходить, лечиться, да тыщу с лишним и пролечила. Поправили ей дело, хоть того, точеного, уж, конечно, быть не могло, а все-таки полегчало немножечко.



Лет она с пять, больше ли вдовела, у нас жила, а тут решила Марья Дмитровна замуж ее выдать. Позвали сваху, найди, мол, жениха. Нашли хорошего, скромного паренька (хоть и на много ее моложе был), в приказчиках служил (раньше либо купец, либо приказчик). Иваном звали. Выдали Глафиру Сергеевну, Марья Дмитровна ей приданое в тыщу рублей дала. К мужу переселилась. Хорошо жили, согласно. Уж больно ей, Глафире-то Сергеевне, свекровь добрая попалась, а это чуть ли не главнее всего. Она, свекровь ее, на семнадцатом году овдовела. Иванушка нескольких месяцев от отца остался. Сазоновы фамилия им была. Накрылась она низко платком черным, по-скитски, скоромное в рот брать перестала и окромя церкви да Иванушки ни о чем думать не думала. Большая подвижница была, высокой жизни очень, а к Глафире Сергеевне как к дочери родной относилась.



***



Тетинька к нам захаживала, Катериной Степановной Ушаковой звали. А вот она им как родней приходилась, все я вам сейчас обстоятельно расскажу. Дмитрий Григорьевич Евдокимов, бабушек ваших дед, женат был на Анне Александровне Ушаковой. У них, у Ушаковых-то, своя библиотека была напротив гостиницы “Вивьен”, богатая библиотека49. Про мать Дмитрия Григорьевича о ее доброте славушка ходила повсюду, ангелом для всех несчастных была. Они с капиталом большим были, Ушаковы-то. Анна Александровна, бабушка бабушек ваших, хороша собой была — брюнетка, полная, умная и добрая. Брат у нее был, Дмитрий Александрович Ушаков. Так вот Катерина-то Степановна его вдовой осталась. Только недолго в замужестве пребывала, ушла от него. Ну, да я все по порядку расскажу.



Екатерина Степановна в простом звании родилась, да больно лицом вышла. Я-то ее уж старухой знала, а все видать: черты лица и тогда недурные имела. Одиннадцати лет ее, дитятей неразумной, за парня пятнадцатилетнего выдали. Она через три-четыре года и овдовела. А девятнадцати лет за вашего, не знаю как, прадедушку вышла. За красоту взял. Только не стала она с им жить. Как о нем, о покойнике вспоминала, давай плеваться: “Коли знала бы я да ведала, — говорит, — разви стала бы я себя поганить, этакую гадость выносить”. Взяла да бросила мужа. Он вскорости и умер. Стала по монастырям разъезжать, в Аносиной пустыни50 часто гащивала, любили ее там и почитали.



Веселая была, стихов много божественных знала, псалмы пела, а самое главное — от сплетен далека была. Никогда ничего ни про кого. Потом под старость, странствовать стала с котомочкой, пока ноги носили, по угодникам на поклонение ходила. К нам чуть не каждый день хаживала. Марья Дмитровна очень ее любила, помогала ей деньгами, кое-чем, да не особо уважала за странности, и хоть дяди родного женой приходилась законной, тетенькой ее не величала, а по имя-отчеству. И та, конечно, тоже: “Марья Дмитровна”, ну, а “ты” всем без исключения говорила.



Придет, бывало, к нам, все новости сообщит, о чудесах, о знаменьях расскажет, а затем и говорит Марье Дмитровне: “Ты, Марья Дмитровна, прикажи Анете в лавку съездить, на саван мне ситчику купить”. Ладно. Поедет, купит Анна Александровна, сошьют ей саван, глядим, а дня через два уж является Катерина Степановна: “Угадай-кось, — говорит, — что на мне за платье новое?” Батюшки, из савана! Этак на саван и конца покупкам не было.



А то вдруг утром, часа в четыре, спят все, а она сядет за фортепьяно и давай петь. Поет и бренчит. Так играть, по-настоящему, не умела.



Когда в землю ворочуся,
Как суха была трава,
Ах, зачем я тороплюся,
Когда участь такова!



Это она стихом божественным называла. Что тут, по-моему, божественного есть?



Спала она в столовой на кушетке, ширму ей ставили. Утром встают все — нету Катерины Степановны. А она, батюшки ты мои, к бабушке вашей (Лидия Александровна в ту пору уж замужем была, в Мансуровском переулке проживала) квас пить пошла на зорьке. В пять часов всю прислугу там в доме подымет: “Неси квасу с погреба, больно квас хорош”.



А то, как живая она у меня в глазах стоит, ходит, руки за спиной заложивши, по залу (зал в два света был, в пять окон)51 и сама с собой разговоры ведет. Потешало это очень Марью Дмитровну, все, бывало, над ней подсмеивалась, как это та слова разные в одиночку бормочет, да козою по залу подпрыгивает.



Умерла она в тот год, как я замуж выходила.



***



Настасия Александровича52 я годов двенадцати-тринадцати застала. Баловной был, нечего греха таить. Понятно, мальчишка, да еще мамашин любимец. Марья Дмитровна тоже баловала, хоть и в строгости большой держала их всех.



Где только Настасий Александрович не учился: и в реальном, и у Фидлера53, и в пансионах модных. Уходил отовсюду: не по нем порядки казалися. Ну, а потом все же выучился, ученый вышел, по-иностранному говорил, за границу ездил, на гору Бернар54 даже взбирался.



Их тогда трое храбрецов на высоте Монблана побывали. Писали про них в газетах. Очень мне интересно все это Настасий Александрович рассказывал. Только все одно могу сказать: зря бабушек ваших братец жизнь свою провел. То революцией занимался, с разными студентами якшался, денег на них уйму перевел. Потом все дела разные. Его всякие мошенники там какие уговорят, а он, не спросясь броду, хлоп туда капитал. Ну и все, ясно, обманывали его. Доверчив был человек. А потом, как ни учен, ни умен, а дела вести сноровка да смекалка нужна купецкая.



Рудники купили, сто, что ли, тыщ дали, да лопнули они, рудники то, так ни с чем Настасий Александрович с Надеждой Дмитровной и остались. Много перед смертью Надежда Дмитровна нуждалась и стыдилась бедности своей, и ни от кого-то помощи не имела. Дочери мало заботились о ней, да и не любили они как нужно, не почитали мать. Всю жизнь свою она, бедняжка, маялась, и умирала трудно. От рака внутреннего умерла в девятом году.



А Настасий Александрович совсем недавно помер, в 1927 году, кажется. Шел по улице, зазевался, должно быть, наехал на него автомобиль и насмерть задавил. Уж судьба такая, значит.



Помню я, бывало, ленится в ученье Настасенька, узнает про то Марья Дмитровна, осерчает: “Веди, — скажет, — Наташа, меня к Настьке в комнату, надо, мол, Настьку отчитать, чтоб не блажил. Не щепки, а деньги плачены”. Это ее всегдашняя поговорка была. “Ты меня, — говорит, — так посади, чтоб ему уйти нельзя было”.



— Слушаюсь, — отвечаю.



Входим мы с Марьей Дмитровной. Настасий Александрович сидит за столом, уроки учит. Марья Дмитровна себя посадить велит. Сажаю я ее, значит, подле Настасия Александровича. Он-то у стенки своей тетенькой, мамашей крестной, и загорожен выходит. Выговаривать ему начинает Марья Дмитровна, а он тихонечко шмыг под стол (потому другого выхода нету) и была такова. Мне подмигивает, молчи, мол. Я и сама знаю, что будет, коли скажешь, какая гроза разразится. Сижу ни жива — ни мертва. А Марья Дмитровна все говорит и говорит... пустому месту. Мне-то и смешно, и боязно. А вдруг заметит? Баловной был Настасий Александрович.



***



Заневестились ваши бабушки — пора пришла их замуж выдавать. Стали к вашим бабушкам хорошие кавалеры приглядываться, свах подсылать (опять-таки дело через Марью Дмитровну шло, конечно). Две девицы сразу в пору взошли, обе образованные, воспитанные, лицом недурные и с приданым хорошим считалися.



Высватали Анне Александровне молодого доктора, Цветкова Сергея Алексеевича, годов ему этак 25—26 было. Сказывали, собой не плох был и в лечении большой талант имел. Анна Александровна его раньше знала, у подруг на вечеринках познакомились, видно, нравились друг другу. Потому, когда акушерка Анна Тимофеевна вместо свахи пришла, Марья Дмитровна ласково ее приняла, перечить не стала: жених ученый, скромный, видать, далеко пойдет. Из семьи очень почтенной, люди небогатые, но уважаемые.



Сам-то, отец Сергея Алексеевича, батюшка Алексей Дмитревич, в духовном звании родился, в семинарии (бурса тогда называлась) обучался и, как сказывали, молодым без отца-матери остался. Роста он был высокого, худощавый, лицом приятный. Лишнего слова не промолвит. К тому времени, как я его знала, он у Иоанна Предтечи, что в Староконюшенной, приход имел, священствовал55. Мало того, своим же братом, духовенством, в духовники нашего сорока56 выбран был. Из уважения к его праведной жизни такой чести удостоился. Давно еще служил он в дьяконах у Спаса на Песках (на Арбате, а Спасопесковском переулке), где дед бабушек ваших, Евдокимов, старостой церковным был. Марья-то Дмитровна рассказывала, что, бывало, пойдет на праздник причт Спасо-Песковский с молебном, а дед-то бабушкин, Дмитрий Григорьевич, дальше передней попов пускать не велит: грязь, мол, натопчут. Думалось ли, гадалось ли одному и другому, что в свойстве они будут?



Ну, значит, служил батюшка отец Алексей у Иоанна Предтечи и в домике тут же на церковном дворе проживал. Фасад на Староконюшенный выходил. Зала в три окна на улицу и еще четыре комнаты, крылечко в три ступеньки каменные.



Помнится мне, когда тетенька мамаши вашей, Глафира Алексеевна замуж выходила (а это лет 5—6 спустя было), села она в карету, квартал объехали и к церкви снова подкатили. Пешком невесте не из простого звания не полагалось.



Эта Глафира Алексеевна очень хороша собой была, и рукодельница, и хозяйка замечательная, характера тихого и сурьезного. В труде да в страхе Божьем воспитана. За священника Лавровского Василия Евгеньевича57 выдали по сватовству. Она его совсем не знала, да партия считалась очень хорошая. Он академию окончил, священник был образованный, приход получил богатый, на каком-то кладбище, с угодьями, выгодный. Да, не тем помянут, и винцо, и картеж любил. Счастья она с ним не видела. Обидно ей, голубушке, было: из такой семьи, да с таким человеком навеки связана. Только овдовела она рано. Года, этак, думается, четыре, не больше, вместе прожили (шушукались тогда, будто он с ума сошел). Сын в младенческом возрасте остался. При отце жила, замуж больше не выходила. Обожглась на молоке крепко, на холодную воду дула58. В этом доме и жила, при церкви, с сынишкой, Сережинькой. Ну, их-то вы хорошо знали, чего о них говорить.



Ну ладно, о Цветковых, значит. Дружно жили меж собой отец Алексей со своей матушкой Евфалией Васильевной. 12 человек детей у них родилось, одни еще грудными помирали, другие взрослыми, и только трое отца с матерью пережили.



Сама Евфалия Васильевна около восьмидесяти лет преставилась, аккурат на другой день после Благовещения. Вдруг, этак в самый праздник, 25 марта, очень даже теплая, можно сказать, жаркая погода сразу настала, гроза прошла, сильно парило. От разрыва сердца умерла. Полна была последние годы покойница. В гробу лежала — ни единой сединки в черных волосах не было. Говорили, она татарского происхождения, кто ж их знает. Сама-то она Кудрина, священникова дочь, в 1828 году родилась, рано замуж за вашего прадедушку вышла и всю-то жизнь хлопотала, стряпала, обшивала. Этакое семейство огромное.



Прадедушку вашего тоже все хвалили: строгой жизни был батюшка покойный, смиренник большой и молитвенник. Он все больше дома сидел, не любил даже, когда гости приходили, скромный даже очень человек, во всех отношениях совестливый.



Беда большая стряслась у Цветковых. Да не одна беда, а целых две. Отворились ей ворота, беде-то, по русской по пословице. Умерла у них на самой на Масленице дочь взрослая, Александрой звали, красавица, говорят, была писаная (я-то ее не знала). Заболела тифом и в два дня скончалась. Легко ли вырастить, взлелеять дочку до двадцати годов, да могиле сырой отдать?



Года за два до того старшую, Лизавету, похоронили. Та, словно мне помнится, в погреб упала да кости себе все переломила.



А уж самое-то страшное, самое черное — Сергей Алексеевич, кормилец их, гордость да надежда родителей, в больнице от больного дифтеритом заразились, в несколько дней помер. На второй неделе поста, ден через пятнадцать после сестры.



Матери, конечно, какой палец не отрежь, все одна боль, только, скажу я, все же они какие крепкие, ни слезинки не проронили. Батюшка-то, отец Алексей, согнулся, осунулся весь, и всем, кто с утешением ни приходил к ним, всем повторял: “Господь дал, Господь и взял, Его светлая воля”. Приняли горе по-настоящему, по-христианскому, со смирением великим. Только все ж таки, видать, очень страдали. Как же, двух детей в две недели схоронить, и уже не малых, а на ноги вставших.



Анна Александровна много плакали, весть о смерти жениха получивши. Ушло, значит, счастье. Конечно, жених не муж, другие найдутся, любить будут, а все ж таки... Да оно и понятно, горе жизнь ее позатмило.



На похороны с ей пошли. Марья Дмитровна сначала пускать не хотела: зараза, мол, то да се. Ну, Анна Александровна тоже тут свой характер показала. “Все равно, — говорит, — пойду”. Видит Марья Дмитровна, ничего не сделаешь — отпустила. Только после похорон домой ночевать приходить не велела, да переодеться во все чистое — не заразиться бы.



Тут-то я Сергея Алексеевича впервые и увидала, мертвого, потому, как на праздниках он у Марьи Дмитровны бывал, я к маменьке своей уходила. Так его ни разу видеть не пришлось.



Проводили мы его, бедного, на Ваганьковское кладбище. Анна Александровна спать к акушерке Анне Тимофеевне пошла, а я к себе домой, к матери.



***



С год прошел, с лишним. Справили годовщину по Сергею Алексеевичу, забываться потихоньку горе временем стало.



Пришла к Марье Дмитровне прабабушка ваша, Евфалия Васильевна, да и говорит: “Поступим, — говорит, — по примеру императорской фамилии. Сыну моему Николаю Алексеевичу двадцать третий год пошел, бульгахтером он в банке в государственном служит, у начальства на хорошем счету. Его, мол, вы знаете, что собой представляет, мне хвалить, значит, не с руки, потому сын. Сватайте за него Анну Александровну”59.



Марья Дмитровна свое согласие дала (очень ей все семейство Цветковых нравилось), только, говорит, поговорю я с Анетой. Ну, Анна Александровна ничего слышать не хотят. “Не пойду, — говорит, — замуж, а если и пойду, разве за доктора, а сейчас, — отвечает, — оставьте меня, я думать о замужестве не могу”.



Марья Дмитровна и уговаривать не стала — что ж поделаешь, значит, еще покойника не забыла. Решила тут Лидию Александровну за Николая Алексеевича сватать. Бабушке вашей Николай Алексеевич давно нравился. Говорить о том, конечно, не говорили — в прежнее время разве о таких вещах могла девица говорить? Девушка должна стыдливой быть и на родительскую волю во всем полагаться. Да и как мог такой, как ваш дедушка, не нравиться? Красавец собой был, а уж умен, скромен, что красная девица. И по службе повышения получал.



Ваш-то дедушка, Царство ему Небесное, тоже на медные гроши учен был. Школу кончил — Заиконоспасское училище60, стал экзамен в семинарию держать, да по математике-то и провалился. Вся семья в горе была — как без образования пробьешься? Тут на дворе у них, на церковном, старуха Булгакова жила, очень батюшку, отца Алексея, почитала, а с матушкой, Евфалией Васильевной, в большой была дружбе. Она-то в вашем дедушке участие приняла, через знакомого его в банк государственный в мальчики определила. Там дедушка ваш очень пондравился — потому услужлив, расторопен был, всякому угодить сумел. Стал к делу присматриваться, интересоваться всем. Видят — паренек со смекалкой, желание большое имеет ко всякому знанию, — ну, показывать стали. Дальше — больше: видят, из Николая Алексеевича толк получиться может, посадили счета там какие вести. Все это он прекрасно умеет, только похвалы начальства и слышит. До старших бульгахтеров дослужился, как к бабушке вашей свататься начал. Семьсот рублей в год получал.



Бабушка ваша не могла Николаю Алексеевичу не понравиться. Потому девица была образованная, ученая, воспитания тонкого была, да и собой весьма недурна. Одевалась красиво, по-модному. Ну, конечно, и приданое не малое давали. Разве бы когда Николаю Алексеевичу найти такую невесту? Ваша бабушка и пела прекрасно, на фортепьянах играла, и стихи писать умела. Уж о танцах, да об языках иностранных мне и говорить не приходится. Все знала великолепно. Николай Алексеевич все это ценил, понимал. Обожал всю жизнь свою жену, ну прямо это по-настоящему на руках носил.



***



Сговор, благословение летом как-то, до ли Петровок61, после ли через несколько дней было. Наши на даче жили, в Петровском парке, окромя Марьи Дмитровны. Не любила она дач.



Мне Надежда Дмитровна велела у Сорина в кондитерской хлеб на благословение взять (еще накануне заказали), да с этим хлебом на дачу притти к четырем часам. Дали мне в провожатые Анны Прохоровны сына, Андрюшу. А Анна-то Прохоровна Кораблева дальней родственницей вашим приходилась. На Долгоруковской с сыном жила, да все больше у нас пребывала. Без Анны Прохоровны Марья Дмитровна куска сахара расколоть не могла. Ничего без нее не обходилось, ни одни именины, ни одно событие, вся тут как тут со своим Андрюшенькой.



Беспутный парень Андрей был. Без ученья да без дела болтался, ахала все на него мамаша-то его. Все ж повезло человеку, на купчихе богатой, на вдове женился. Пятьдесят тыщ за ней взял. Старше его лет на двадцать была, любила его, старая дура. Живо они вдвоем все ее состояние спустили, в карты игравши. Он после в Кредитном обществе служил, много получал.



Значит, зашли мы на Арбат, к Сорину, а хлеб-то только из печи вынули, опоздали маленько. Сдобный — страсть, пышный, мягкий, 50 копеек серебром за заказ плачено.



— Обождите, — нам говорят, — поостынуть дайте, потому опасно несть, как бы, дескать, не сел.



А нам где ждать? Время два часа, а в 4 благословение назначено, от нас же до Петровского парка, до дачи уж не менее двух часов пройдешь, да там домой мне спешить, к Марье Дмитровне ворочаться. Ничего не придумаешь. Завернули мы этот хлеб, понесла я его осторожненько.



День жаркий был, пылища. Идем мы с Андрюшей, разговариваем. Вздумалось ему (пить, что ли, захотел) фунт красной смородины купить. Три копейки фунт стоит. Идет и ест. “Хотите?” — меня спрашивает. И не успела я рта открыть, слова молвить, попутал его лукавый, смородину-то мне на хлеб-то и кинуть. Хлеб возьми и сядь.



Что делать будешь? Я его, Андрюшу-то, и так, и сяк, чего, мол, разбойник, наделал? “Я, — отвечает, — не знал”.



— А я, — говорю, — как теперь Надежде Дмитровне на глаза покажусь?



Всю дорогу шли — ахали, а дорога не малая — из конца в конец. Конки тогда только в моду входили, да не туда ехали, куда нам надобно62. По Тверской, в другом направлении.



Ну вот, приходим на дачу, показываю я Надежде Дмитровне: “Так, мол, и так, от сотрясения, мол, что сделалось”. Уж про Андрюшу молчу, жалко стало малого.



Расстроилась моя Надежда Дмитровна: “Как же теперь быть? — говорит. — Ведь уж гости собираются”. Мигом собралась со мной, на извозчика села, к Севостьянову63 поехала. Хлеб купили еще больше, вон какой огромный. Может не так сдобен был, но хорош, прямо прекрасный даже. Тоже пятьдесят копеек стоил.



Она, значит, на благословение спешит, а я скорей домой, к Марье Дмитровне. Ну-кось, пока меня нету, зарежут ее или все из дому унесут? Все ж таки свой глаз. Хоть и с горничной оставалась, а не то, что я, не так доглядит.



С хлебом, после Надежда Дмитровна сказывала, все благополучно обошлось — никто и не заметил. А бабушке вашей даже ничего не говорили, может, примета какая, подумает, нехорошая.



Приданое Лидии Александровне хорошее дали: сто тыщ деньгами, шубы две, ротонду64 соболью, бархатом крытую, мебели, серебра, сундуки с бельем, перины-подушки — как полагается, и восемь платьев шелковых сшили, кроме венчального. К благословению ей поплиновое65 серенькое сделали с отделкой пестренькой, персидский рисунок называлось. Затем розовое платье — муар с кружевной отделкой, лиф мысиком кончался, с косточками. Сливное такое, “прюнь”66, чуть в моду тогда цвет входил, и вишневое, красивое, из сюры67. Шли к ней очень. Вишневое-то в рукавах все в полосках наложенных было — лучший фасон. Четыре платья Бланш Ревью шила, а другие, попроще, портниха с нашего двора, но тоже была хорошая портниха, дорого по-тогдашнему брала.



***



Свадьбу вашей бабушки в августе сыграли, 31 августа. Спешили, чтоб не в сентябре, не то вся жизнь будет сентябрем смотреть. Уж любила она Николая Алексеевича, слов нет, а как ее мамаша родная с маменькой крестной Марьей Дмитровной благословлять стали, на пол упала и прямо закричала. Ну, ясно, от матери родной да к мужу переходит. Мужья-то сегодня любят, а завтра нет, не то, что мать. Да и полагалось так, плакать-то перед венцом. Другие ох как убиваются, причитают.



У Иоанна Предтечи их венчали. Шикарная свадьба была. В церкву по билетам пускали. Шаферами свои, банковские, были, товарищи: Докучаев68, Шубин, Шилов — кандидат прав. Сам директор Палкин69 на свадьбу приехать соизволил.



Настасий Александрович образ нес. Сюртучек ему сшили с закругленными полами, как у взрослого (ему в ту пору 14—15, верно, сравнялось), а Сонечке белое платье новое.



После обед свадебный у купца Щипачева подавали. Старостой он был у батюшки Алексея Дмитрича, почитал его сильно и вот хотел молодых уважить. Помещение — дворец. Богач страсть какой. Ему такой обед ни во что не стоил.



Только пошла я после церкви на обед к Щипачевым, меня лакей не пропускает. А со мной купчиха Галкина, Александра Ивановна, та даже в свойстве с вашими была. Я-то прилично одета, — как же, разве оденешься плохо на свадьбу, а та прямо-таки роскошно, вся в шелках-кружевах. “Мы, — говорим, — знакомые ихние”, — а он, болван, лакей-то, все свое твердит: “Не велено никого пропущать”. Сам Щипачев на шум вышел. “Что ж, мол, раньше не шли?” — к нам обращается. “Как, — говорим, — не шли, за всеми и пришли”.



— Не могу, так прямо не могу.



Ваша бабушка к нам вышла.



— Я-де очень их хорошо знаю, они-де мои очень хорошие знакомые, а это (на Александру Ивановну показывает) даже дальней родственницей приходится.



Да они, Галкины-то, с Щипачевыми меж собой домами знакомство давно вели. Жених сам вышел, начал вместе с невестою Щипачева упрашивать, нет, уперся купчина — ни взад, ни вперед. Никак не уломаешь.



Что ж делать? Назад мы с Александрой Ивановной поворотили. У Марьи Дмитровны чай сервирован был, закуски (Марья-то Дмитровна по слепоте своей нигде не бывала и на свадьбе не пировала). Выпили чаю, посидели, поговорили. Анна Александровна очень этим всем возмущалась. “Устроили бы, — говорит, — у себя, хоть и поскромнее, зато бы перед всяким, — говорит, — хамом не унижались бы”. Да так отец Алексей, батюшка, хотел, у своего у старосты, может, обидеть боялся, от такой милости отказавшись.



***



Первая квартира у молодых на церковном дворе у Иоанна Предтечи была, в Шанкаревом доме жили, от своих тут же два шага, от Цветковых, и от нас недалече, пешком дойдешь.



Вскоре ваша бабушка тяжела первеньким сделалась. От нас, от меня да от Анны Александровны, скрывали это, неприлично сие девушкам знать, да шила в мешке не утаишь, дело тоже известное.



Зиму эту, на Рождество в 1880 году, спектакль играли у Евдокимовых, “Женитьбу” Гоголя ставили. Николай Алексеевич Подколесина играл, Лидия Александровна — сваху, Анна Александровна — Аграфену Тихоновну, Глафира Алексеевна, сестра Николая Алексеевича, той лет 18 тогда было, — тетку, Настасий Александрович — Яичницу, а Сонечка — Дуняшку. И Вася, второй брат Николая Алексеевича, годов шестнадцати мальчишечка (в гимназии еще учился), тот кого-то из женихов изображал.



Этот самый Вася, года через два кишечной болестью заболев, в неделю Богу душу отдал. Способный был очень, хороший очень, да и лицом приятный. Значит, судьба.



Лег это Подколесин на диван думу думать, а Дружок-то через всю сцену за ним на диван летит. Очень любил Николая Алексеевича. Что смеху было! Веселились тогда много. Молодежь все, каждый пустяк радует.



На елку ездили все, в государственном банке для детей служащих устраивали. Высоченная елка, вся в игрушках, украшениях. Николай Алексеевич Сонечку нашу с собой взял, да братишку своего младшего — Митю. Уж хорошенький был Дмитрий Алексеевич — полненький, белый, румяный, глазки, как угольки, живой весь, веселый — словно цыганенок. Прямо картина. В голубой рубашечке ходил. Он чуть нашей Сонечки помоложе был.



Стали это они, значит, ходить вокруг елки, украшения рассматривать. Сонечке не то ангел сусальный, не то корзиночка какая понравилась очень. Ну, Митенька, кавалер любезный, не долго думая, сказавши ей: “Достану, мол”, на руки поплевал, да на елку карабкаться начал. Брата старшего, Николая Алексеевича, в смущение большое ввел.



***



Первого апреля Марии Египетской бывает70 (Машки-вруньи именинницы зовутся), в этот день глупый обычай есть: других обманывать. Первого апреля Марьи Дмитровны день Ангела бывал. Пирогов, пирогов напекут, угощеньев всяких, и все постное. Потому редко когда не великим постом этот день приходится. Народищу придет поздравлять — пропастища. Ясно, не маленький человек Марья Дмитровна.



Сидят это за столом, чай с пирогами пьют, вдруг лакей, Филипп Платоныч, Марье Дмитровне телеграмму подает. Взяла у него из рук не то Надежда Дмитровна, не то Анна Александровна, прочла вслух и обомлели все. В телеграмме-то сказано: “Лидия внезапно скончалась”.



А бабушка ваша в то время Сергеем Николаевичем беременна была. Напугались все, кто слова вымолвить не в силах, а кто в слезы ударился. Батюшка, Алексей Дмитриевич, первый в себя пришел, схватил шапку, да бегом к молодым помчался. Только из ворот, а ему навстречу Николай Алексеевич с Лидией Александровной на извозчике едут. Что радости было, что слез!



Это, значит, нашлись умные люди, поздравить именинницу с первым апреля решили, подшутили так, что чуть до настоящей смерти всех не довели. Марья Дмитровна тут на одних купцов думала, в ссоре с ими была. Вот какие шутки бывали.



***



Летом, как сейчас я помню, июля 23-го в 1881 году, варили мы варенье с Анной Александровной. Уж я вам говорила, Марья Дмитровна страсть сколько всегда варенья наваривать велела, всем да каждному. Понятно, себе-то на чистом сахаре из ягод отборных Анна Александровна собственноручно варила, а похуже ежели — экономка.



Экономок этих у нас множество перебывало. Менялись часто, чуть что на Марь Дмитринын характер обида и раз-два, хвостом вильнула и за дверь. Одну помню, Лидией Николаевной звали. Чудачка была страшная. Тогда тюрнюры модные носили. Наденет она этот модный тюрнюр, а юбку на манер нынешнего коротко подберет. Безобразие, срамота, да и только, ноги видны. Марье Дмитровне доложили, та ей, значит, выговор. Да не видит она, Марья-то Дмитровна, пошумела и все. А экономка так в своем наряде и ходит. А прическу нарочно разлохматит, и все с улыбочкой да с ужимочками. Рукой махнули, не все у нее, дескать, в голове в порядке. А дело свое так знала. По смоквам была мастерица, да яблочную пастилу71, Марь Дмитрину любимую, знаменито готовила.



Уж раз о варенье заговорили, не могу я вам одного случая про себя не рассказать. Варю я раз черносмородиновое, на тагане72 (тогда где-то плита была, редкостью считалась, а в русской печи варить варенье не годится), ложечкой помешиваю. Не по-теперешнему раньше варили, воды малость подливали, для соку. Вошла кухарка Анисья, молодая, из деревни только бабенка, стала про свою родину рассказывать, заслушалась я, виновата, разбойница, глянула, а варенье-то мое уже коричневой пленкой поднялось. Что делать? “Давай воды!” — Анисье кричу. Налили воды. Только, видать, все одно никуда, испортили. А его фунтов 20, на сахаре.



Пошла я к Марье Дмитровне. “Так, — говорю, — и так, пригорело, мол, у меня варенье”.



— Ты, — отвечает она мне, — осторожненько сверху сыми да отнюдь воды не лей.



— Я, — говорю, — Марья Дмитровна, каюсь, воды-то уже налила.



Ну и ничего Марья Дмитровна. Слова мне не сказала, со всяким случиться такая беда может, не нарочно ведь, да молода еще. А ежели бы скрыла, беды, грозы бы не миновать.



Ну вот, варим мы варенье с Анной Александровной. День жаркий был, духота неописуемая. Видим вдруг Надежда Дмитровна (а она к Лидии Александровне ходила) чуть ли не бегом мимо нас проходит, шляпка на боку, такая вся взволнованная сама, в растрепанных чувствах, видно. Лицо у нее все красными пятнами. Прямо к Марье Дмитровне.



Испугались мы с Анной Александровной, что же это случилось, думаем. Тут, спешно тоже, горничная Надежда рябая в кухню прошла, самовар ставить, белье стирать тащит. Что за оказия такая? Анна Александровна узнать пошла, да разве скажут, не все девушкам и знать можно. А экономка-то нам и шепчет: “Лидия, мол, Александровна сына только что родила, легко очень разрешилась от бремени. Надежда-то горничная новорожденному белье выстирать спешит, потому не приготовили ничего, не думали, что так скоро”.



Ну, значит, Надежда Дмитровна к бабушке вашей назад, в Мансуровский переулок побежала (квартиру сымали они в доме Алябинского, из Староконюшенной съехали уже), а мы тут новостью занялись, новость-то важная. Уж Марья-то Дмитровна от счастья всем подарков надарила — внучку больно радовалась. Сергеем назвали, в честь дяди, значит, родного.



Уж Лидия Александровна души не чаяла в Сереженьке, обшивала его собственноручно, наглядеться не могла. Анна Александровна крестила вместе с дедом, с Алексеем Дмитриевичем, тоже любила племянника без памяти.



Как вышло Лидии Александровне шесть недель, пошла она молитву брать, а из церкви к нам (в наше время женщина родившая до шести недель из дому не показывалась, неприлично считалось и гостей у себя принимать).



Сергея Николаевича распеленали, раздели всего, на подушку на большую положили, да поднесли к Марье Дмитровне. Она-то его на колени взяла, всего-то щупала, целинький ли-де Сереженька, знакомилась с внучком, значит. А чуть подрос, годочка ему два-три было, все приходил мне шить мешать. Шью я на машине, а он подойдет и давай колесо крутить, играть, выходит дело. А хорошенький был мальчишечка, беленький, глазенки шустренькие.



Пошла раз Лидия Александровна от нас, гулять его повела на Спасопесковскую площадку. Идет, Сереженька за ручку с нею, и вдруг папашу своего повстречала. Стоит Александр Васильевич, во все глаза глядит, бледный весь, трясется: “Господи, — говорит, — как время-то бежит, уж у Лидии сын”, — и слезы у него самого на глазах. Как же, внука родного впервые увидал. Ведь он, Трубников, с детьми своими не видался никогда, правда, Анастасий Александрович к нему украдкой ходил (мальчишка, известное дело, мальчишке свобода дана), а дочери ни-ни: Марья Дмитровна, упаси Бог, узнает, и даже в мыслях чтоб не было. Анна-то Александровна после (особенно как замуж вышла) очень даже часто отца навещала и с его со всем семейством с незаконным в дружбе большой была. А тогда не смей.



***



Решила меня Марья Дмитровна замуж выдать. И пора была. 23-й год мне пошел. По пословице говорится: “Девка в поре — не держи во дворе”. И хоть я (хвалиться, конечно, не хочу) девушка была скромная, богобоязливая, такого-этакого и в уме не держала, а все ж таки всему свое время подойдет.



Я в ту пору здоровая была, румянец во всю щеку, а косы если и не очень длинные имела, то зато вьющиеся. Бывало, все, и бабушка ваша, завидуют: “Смотрите, вон, дескать, счастливица, ей и завиваться не надобно”. Тоже и в теле я была достаточная, — словом, невеста готовая.



Марья Дмитровна маменьку мою позвала, и между собой поговорив, решили они меня сватать. Стали мне жениха искать. Анна Тимофеевна тоже вызвалась в этом деле помочь, а рука у нее на этот счет легкая была, многим хорошие партии высватывала. Она-то и бабушке вашей свадьбу устроила.



Во дворе у нас одна барыня жила. Тоже решила меня непременно замуж выдать. Послала раз меня к ней (уж не помню, зачем) Надежда Дмитровна. Прихожу, а мне обождать велят. Жду. Гляжу, тут же какая-то женщина да паренек молоденький сидят. Женщина со мной в разговор вступает. Ну, ответила я там, что надо, а тут хозяйка-то меня и позови: “Как, — спрашивает, — пондравился вам?”



— Кто? — я так и удивилась.



— Да жених.



— Какой-такой жених? — Оказывается, она мне паренька этого в мужья прочила, да смотрины вздумала в прихожей устроить.



— Поди, — говорит, — с ним поговори, может, пондравится?



— Нет, — отвечаю, — некогда мне, Надежда Дмитровна ждет.



А у них с Надеждой-то Дмитровной все, верно, раньше переговорено было насчет жениха, как подстроить.



Потом, значит, устроили раз смотрины у маменьки моей. Жених пришел со свахой, да с матерью с родной. Худенький, лицо ребячье, 19 лет ему, как есть сосунок. Он уж сейчас, мол, в машинистах служит, хорошо получает, жить будешь богато, а Данилушка (Данилой его звать было) сидит, словно в рот воды набрал. Смирный такой, да уж очень молод. “Не пойду, — говорю я маменьке, — за такого, куда ж, стара я ему”.



Так и расстроилось.



Многих мне сватали, да, видать, не судьба. Сказано: “Суженого конем не объедешь”. Все та же Анна Тимофеевна мне моего Алексея Филипповича и нашла. Ничего, пондравился он мне. Собой видный мужчина, с черной бородой, положенье тоже есть, подрядчик он, получает жалованья не мало, только вот беда — лет на двадцать с лишним меня старше. Вдовый. Дочь у него восемнадцати годов, Катя.



Прихожу я к Марье Дмитровне и все-то ей рассказываю: сватается за меня старый, по фамилии Бычков. “Смотри, — говорит, — Наташа, быть бычку на веревочке”. Смеется. И правда, от судьбы не уйдешь. Вскорости благословили нас, а затем перевенчали у Спаса на Песках, на самой Фоминой неделе73. Батюшка, отец Сергий Успенский, что умер третьего дня, тогда только рукоположен был, нас венчал. На мне платье красивое, светло-шоколадное было, шелковое. Тогда только очень знатные и богатые в белом платье венчались.



Марья Дмитровна мне на приданое 200 рублей дала. Большие деньги в те времена. Маменька меня благословляла, а в посаженых отцах кондитер Иванов, Николай Иванович, был. Плакать, как не плакала. Потому свободе девичьей конец — мужнина жена. Я, конечно, уж в летах была, понимала, что нужно, необходимо, а все боязно было, конечно. Мне маменька-покойница рассказывала, одну там девушку выдавали, а она ревмя ревет, да матери своей и говорит: “Не пойду, мол, за него, он страшный. Страшно замуж идти”. А мать-то ей и отвечает: “Как же я-то за твоего отца шла?” “То, — говорит, — другое дело, ты-то за родного тятеньку, а я за чужого мужика”.



Я, конечно, глупостей таких говорить не говорила, а слезу не одну пролила. Дочка мужнина на свадьбе была. Мамашей меня называть стала. Чудно мне спервоначалу, потом привыкла, пять лет разницы всего между нами было, ну а все ж как полагается по закону.



***



С полгода я с мужем прожила, и получил он место в Смоленской губернии. Кинул меня он соломенной вдовой на три месяца и уехал сам. А Великим постом я к нему ехать собралась. Уж боялась я одной такую даль ехать, один Бог знает. Ведь легко ли сказать, окромя Сергия-Троицы, куда раз всего езжала, нигде не была. А тут муж еще письмо написал, того, мол, сего захвати, да капусты привези кислой, что сама квасила, там-де капуста не хороша.



Усадила маменька меня в третий класс, расцеловались мы с ней, перекрестила она меня, всплакнули обе. Тронулись в путь. Гляжу я кругом — на лавках-то купцы богатые, в сукно тонкое дорогое одеты, сидят, а рядом со мной двое военных, важные господа такие, в бобрах. Я это в окошечко поглядываю, а внутри себя сиротой чувствую. А ну как крушение, что тогда? Молода была, с непривычки и боялась, а потом всю Россию объездила, где только не побывала, привыкла, хоть какая даль — все нипочем.



Ну, значит, едем. Вдруг сосед-то мой в бобрах как вскочит: “Что за безобразие? — кричит. — Здесь вон сверху капает! Чьи это вещи?”



Я ни жива ни мертва сделалась. Моя корзина на верхнюю полку поставлена была, капуста-то от сотрясения и давай течь. Пришлось сознаться. А бобры из себя выходит, бранится, слюной брызжет. Батюшки, думаю, а как он меня высадить велит, потому птица он, видать, важная. А я ихнюю шинель шикарную капустным рассолом измарала по нечаянности. Отыскала я проводника, так, мол, и так, я их благородию одежду испортила, на, мол, тебе рупь (а рупь не мало в наше время значил), уважь, прибери. Он, проводник-то, вытер все, в надлежащий вид привел, а я сижу да чувствую — вот-вот заплачу. Напугалась, расстроилась очень. И разревелась вконец. Купцы, что напротив сидели, давай сочувствие высказывать, расспрашивать, отчего, мол, плачете? А мне стыдно сказать, что капуста всему причиной, я и соврала: “Очень, — говорю, — тяжко с маменькой расставаться”. “Конечно, — говорят, — понимаем, нелегко. А к кому вы едете?” “К мужу я еду”. Они как захохочут: “Давно с мужем-то расстались” “Да три месяца”, — отвечаю. Они давай надо мной смеяться. И я развеселилась.



Благополучно доехала. Муж меня на станции встретил, а там 30 верст на лошади. Тут я в первый раз русскую деревню увидала.



***



Не пондравилось мне сначала на чужой стороне. Скучала шибко по Москве и по маменьке.



Муж мой дровяным делом ведал, все дрова, что на Москву грузили-заготовляли, в его руках были. И я, на него глядя, присматривалась да четверик от пятерика отличить могла74. В наше время дрова заготовленные, распиленные да разрубленные да года-то два выдержанные (не то, что мокрота нынешняя, саженная) в города готовые, хоть в печь клади, отправляли. А лесов, лесов в окружности было! Свели их всех уж давно, красоту этакую.



Смешной такой обычай в нашей местности был. Девки в праздник ли, на гулянку в косы да в платок на лоб зеркальце маленькое себе вставляли, пришивали, что ли, вплетали, может, и одна у другой смотрится и радуется, как, мол, я хороша.



А потом еще такое дело было: девки все в красном ходили, в кумаче да в ситце, бабы синий и голубой носили, а старухи — розовый. Я, помнится мне, дочке хозяйской ситчику розовенького в крапинку да в цветочки белые в подарок на платье привезла. Не стала носить девка. Бабушке отдали. Так старуха в моем ситчике и щеголяла. Как супротив обычая пойдешь? Засмеют.



***



Хорошо я с мужем жила. Муж не пил, не гуляка какой, мужчина скромный и дельный. Дай Господь каждому такого мужа, как он, мой голубчик, был. Одно только горе у нас — Бог детей не посылает. Уж я и обещанье к угодникам ездить давала, и молилась, и средства всякие пробовала. В Москву поехала, у докторов бывала, изгиб матки у меня нашли, операцию предлагали. Я бы уж готова была под нож лечь, да они так сказали, будут ли еще после операции дети — неизвестно. Много я через это плакала.



Когда в Москве побывала, к вашим, конечно, съездила. Они на даче тогда все жили, а Лидия Александровна с семейством тут же, дома четыре от них. Ваша бабушка последние дни ходила, мамашу вашу ждала. Акушерка при ней и жила. Тоже легко, как и первенького, родила Лидия Александровна дочку 2-го июля, в Соломенной сторожке75. (Марией)* назвали, в честь Божьей Матери и в честь Марьи (Дмитровны. Крестными Марья Дмитро)вна с прадедушкой вашим, Алексеем Димитри(чем были. Марья Ни)колаевна была темненькая, вся в (отца. Любил ее) Николай Алексеевич. Говорят, коль дочка на отца похожа — счастливая дочь.



Затем я вашу мамашу годовалой помню. Сидели мы у Марьи Дмитровны все, а она, Марья Николаевна-то, по полу бегала, да вдруг как упадет. А Марья Дмитровна нам и говорит: “Тише, — говорит, — не надо, мол, замечать, она и не заплачет”. И правда, постояла, постояла, собралась заплакать, да видит, все молчим, никакого, значит, внимания, ну и не заплакала.



В этот год умерла Марья Дмитровна. Поехала на дачу (а дач терпеть не могла), заболела воспалением в легких, да Богу душу отдала. Много после нее всякого добра осталось и капитал немалый. Разделили Надежде Дмитровне, Михаилу Дмитричу да Александре Дмитровне (еще у них сестра была, замужняя). Надежда Дмитровна тут только сама себе госпожа стала. Да не умела она с деньгами обращаться, все пролетало прахом. Хоть и купеческая дочка, а жилки купецкой не имела. Провести ее ничего не стоило.



Еще я вашу мамашу годов восьми уже увидала. В Москве будучи, я к Лидии Александровне повидаться зашла. Уж Николай-то Алексеевич, дедушка ваш, в ту пору дилехтором государственного банка был76, получал жалованье большое, богато жили, квартира шикарная была на Никитском бульваре. Именье купили, Акатово, им же его муж мой и сватал. Лидия Александровна одета по-модному, красиво, рассказывала мне, как в Ревель с детьми лечиться ездила. Мамаша ваша с тетенькой Валентиной Николаевной (а той годов 5—4 было в ту пору) повели меня кукол ихних, игрушки смотреть. Николай Николаевич лет семи был, ух и баловной мальчонка, а лицом в Лидию Александровну. Любимец. Анна Александровна в ту пору уж замужем была, своих двоих сыновей имела — Бориса и Николая. За доктора она вышла, как и хотела, чудесной души человек был Степан Яковлевич. В Шереметевской больнице, у Склифосовского по-нынешнему, венчали их, в домовой церкви. В Эрмитаже77 обед давали. Сергей Николаевич, дядинька ваш, (образ нес)*. Софья Михайловна ей жениха и высм(отрела). Очень согласно жили всю жи(знь). Только сына Николая молодым схоронили. А Лидия Александровна в 1903 году, в июле второго (в то же самое число, что вашу мамашу родила) сынка принесла на 44 году жизни своей. Скрывали долго в доме, стеснялись, что ли, что на старости лет родили (15 годов тетеньке вашей, Валентине Николаевне, с половиной сравнялось, 23 — старшему, Сергею Николаевичу). Он да мамаша ваша крестили братца. Алексеем назвали. Хорошенький Алюшечка был, глаза темные, большие. Мамаша ваша с ним больше занималась, нянчила его, а зимой сама под венец пошла с Владимиром Сергеевичем. Венчали их в Шелапутинской гимназии78, во вновь открытой церкви, а потому их там венчали, что примета такая считалась к счастью. Оно и правда, очень они согласно и счастливо в браке жили и двумя детьми их Господь благословил. Вас-то еще родила мамаша, прапрабабушка Надежда Дмитровна жива была, болела, не выезжала только.



Пришла я к ней, позвала меня и говорит: “Ну, Наташа, выбери мне образок, каким мне правнучку новорожденную благословить”. Много у ней небольших образков имелось, в ризах серебренных, с украшеньями и простых, всяких. Присмотрела я и подаю ей образок. “Трех радостей” называется. Матерь Божья сидит с Младенцем и Иоанн Креститель маленький около с посохом изображен. Обрадовалась прабабушка, приложилась и велела мне образок тот к вам в дом снесть. А жили вы в Мерзляковском переулке, на Никитской.



Хорошая была Надежда Дмитровна.



Многих-то уж нету на свете, и мой Алексей Филиппович, Царство ему Небесное, в 1917 году от рака на щеке помер. В больнице лежал и все-то меня утешал, мой голубчик: “Не рак, мол, у меня, Наташа, а канцыр79, врачи говорят”. Складно мы с ним жили. Паспорт и до сих пор у меня его цел, я в нем вписана: “Жена мещанина Пречистенской части Алексея Филипповича Бычкова”.



А молодые-то растут, разрастаются, детей родят, я уж путать стала, кто кому приходится.



И я молода была, и бабушки ваши молоды были, и все это было, и все это прошло.



Записано в 1933 г.



ПРИМЕЧАНИЯ



1 Этот способ “лечения” заключался в следующем: в миску наливали воды и насыпали пригоршню углей из печки, потом этой водой поили больного или, набрав в рот, прыскали ему в лицо.



2 Это событие скорее всего относится к 1847 г.



3 Вел. княжна Мария Николаевна (1819—1876) была значительно старше матери рассказчицы, так что речь, скорее всего, идет о ее дочери, внучке Николая I, Вел. княжне Марии Максимилиановне (1841—1914).



4 Голицын Юрий Николаевич (1823—1872), князь, тамбовский губернский предводитель дворянства в 1851—1854 гг., композитор и оперный дирижер. В 1858 г. он попал в поле зрения III Отделения как усердный читатель “Колокола” и корреспондент А. И. Герцена, был сослан без права выезда в Козлов, где скоро соскучился и бежал за границу. О похождениях Голицына в эмиграции см.: Герцен А. И. Былое и думы (ч. 7, гл. I). См. также Эйдельман Н. Я. Вьеварум. Лунин. М. 1995. С. 111—116.



5 Машера — дорогая (от фр. ma che?re).



6 День св. мученицы Натальи отмечался по старому стилю 25 августа.



7 Речь идет о сумме, которую требовалось заплатить при вступлении в купеческую гильдию.



8 То есть капут, конец.



9 Летник — старинная женская одежда с очень широкими сборчатыми рукавами.



10 Евдокимов Дмитрий Григорьевич, купец 2-й гильдии, владелец каретного заведения в Арбатской части. Д. Г. Евдокимову принадлежал отцовский дом на Смоленской площади, носивший в 1820-х — 1830-х гг. № 137; в 1840-х — 1850-х — № 142 (по Арбатской части); в 1860-х гг. дом стал значиться под № 8 по Смоленской площади. Брат Д. Г. Евдокимова — Иван Григорьевич, также купец 2-й гильдии, имел дом на Спасской площади.



11 Молодцами в купеческой среде называли низшую категорию приказчиков.



12 Церковь Спаса на Песках находится на Арбате в Спасопесковском пер.



13 То есть блуза, просторная кофта.



14 Войнов (Воинов) Михаил Михайлович (1846—1875) — окулист, доктор медицины, приват-доцент офтальмологии Московского университета.



15 Братолюбивое общество снабжения неимущих квартирами, правителем дел которого был тайный советник Иван Юльевич Давыдов (?—1891), имело несколько богаделен в разных частях Москвы.



16 Церковь Василия Кесарийского находилась на 1-й Тверской-Ямской ул.



17 То есть к мировому судье.



18 Горбатый мост находился на Пресненских прудах; в настоящее время существует как мемориальный объект, связанный с событиями революции 1905 г.



19 Ножевая линия — в Старом Гостином дворе; вопреки названию, торговали здесь главным образом галантереей и тканями.



20 Дровяной переулок находился в соседстве с Горбатым мостом, шел параллельно Москве-реке и Новинскому бульвару (на этом месте теперь Новый Арбат и Белый дом). Проточный переулок располагается южнее; перпендикулярен Смоленской площади и Москве-реке.



21 Штоф — плотный узорчатый шелк.



22 Дом Перской — в 1870 г. носил № 61 по Остоженке (не сохранился; находился рядом со зданием Катковского лицея — нынешней Дипломатической академией).



23 То есть на клиросе, на краю возвышения перед иконостасом (солеи), предназначенного для певчих.



24 Церковь Воскресения в Барышах (Барашах) находится на Покровке, в Барашевском пер.



25 Церковь Успения на Остоженке имела № 47, находилась почти напротив здания Коммерческого училища (нынешний Лингвистический университет).



26 То есть в Сергиев Посад, к Троице-Сергиеву монастырю.



27 Церковь мученика Трифона в Напрудном находится на Трифоновской улице, недалеко от Рижского вокзала.



28 Призирала — заботилась, опекала.



29 Фаншетка — головная наколка, косынка.



30 Муаровые — из муара, шелковой или полушерстяной ткани с рубчатой поверхностью и характерным “муаровым” переливом.



31 Островский Николай Федорович (1796—1853). Речь, по-видимому, идет о его втором браке.



32 Воронухина гора — улица в Дорогомилове; проходила вблизи Бородинского моста.



33 То есть Смоленского рынка, занимавшего часть Садового кольца между Смоленской и Кудринской плащадями.



34 Издание журнала “Современник” прекратилось в 1866 г.



35 Бубенка — голыш, промотавшийся человек.



36 Трубников Александр Васильевич (?—1893), губернский секретарь; похоронен на Дорогомиловском кладбище.



37 Сорокадневные молитвы в церкви по умершему.



38 Чудотворную икону Иверской Божьей Матери по ночам вынимали из часовни у Воскресенских ворот и возили по городу для молебнов по специальным заказам. После завершения молебна образ наклонно поднимали над больными, а остальным домочадцам давали возможность пройти под ним либо проползти на коленях.



39 Захарьин Григорий Антонович (1829—1897), известный московский врач-терапевт, тайный советник, профессор Московского университета. См.: Лушников А. Г. А. Захарьин. М. 1974.



40 Бовэ (Бове) Михаил Осипович (1828—1883), доктор медицины, статский советник. Служил в Городской больнице на Калужской улице. Сын известного архитектора О. И. Бове.



41 Лазаревский институт восточных языков в Армянском переулке; при нем существовала гимназия.



42 Муслин — тонкая и легкая шелковая ткань.



43 То есть, прюнелевые, из плотной хлопчатобумажной, шелковой или шерстяной ткани, шедшей главным образом на верх обуви и на обивку мебели.



44 Турнюр — специальная накладка, носившаяся сзади под юбкой и создававшая силуэт, модный в конце 1870-х — начале 1880-х гг.



45 Николо-Угрешский монастырь близ станции Люберцы в 18-ти верстах от Москвы.



46 Речь идет о войне за освобождение Болгарии 1877—1878 гг.



47 Петровский парк — местность вдоль нынешнего Ленинградского проспекта, между станциями метро “Динамо” и “Сокол”, территория старинных сел Петровское-Зыково и Петровское-Разумовское. С середины XIX в. наиболее популярная дачная местность в ближних окрестностях Москвы.



48 Чуйка — длиннополый купеческий кафтан; обиходное прозвище купцов-“бородачей” (“серых” купцов), живших по старинке в соответствии с дедовскими обычаями.



49 Собственно, библиотека принадлежала двоюродному брату А. А. Евдокимовой и Д. А. Ушакова — Александру Сергеевичу Ушакову (1836—1902) и его жене Фелицате Ивановне и находилась с 1846 г. на Волхонке, а с 1870 г. — на углу Воздвиженки и Моховой (современный дом № 4/22; перестроен). В 1879 г. библиотека была продана М. Вивьен, а здание переоборудовано под гостиницу с рестораном “Петергоф”.



50 Борисоглебский Аносин женский монастырь, находившийся в 15 верстах от Звенигорода, при селе Аносине.



51 То есть с окнами, расположенными в два яруса либо в двух противоположных стенах.



52 А. А. Трубников в 1910-х гг. проживал на Большой Дмитровке в доме № 22.



53 Реальное училище И. И. Фидлера считалось лучшим средним учебным заведением Москвы.



54 Видимо, пик Большой Сен-Бернар в Альпах.



55 Церковь Иоанна Предтечи, как и дома причта, находились на месте современного дома № 19 по Староконюшенному переулку.



56 Сорок — административно-церковная единица, объединявшая несколько приходов.



57 Лавровский Василий Евгеньевич (?—1902), священник Тихвинской на Бережках церкви.



58 О. Г. А. Цветковой и ее семье см.: Харузина В. Н. Прошлое. Воспоминания детских и отроческих лет. М. 1999. С. 234—235.



59 После смерти в 1865 г. Наследника Цесаревича Николая Александровича его невеста принцесса Дагмара была выдана замуж за его младшего брата Вел. князя Александра Александровича.



60 Заиконоспасское духовное училище при одноименном монастыре, находившемся в Китай-городе, для детей московского духовенства. После четырех лет учебы воспитанники имели право поступать в духовную семинарию.



61 То есть до Петровского поста, длящегося от недели Всех Святых до дня апостолов Петра и Павла (21 мая — 28 июня по ст. стилю).



62 Первая конка появилась в Москве в 1872 г. к открытию Политехнической выставки. Ее маршрут проходил по 1-й Тверской-Ямской и Тверской улицам между Смоленским (Белорусским) вокзалом и Красной площадью.



63 У Петра Николаевича Севостьянова было в Москве несколько булочных: на Большой Никитской в доме № 30, у Арбатских ворот и в Дорогомилове. См.: Щукин П. И. Воспоминания. Из истории меценатства в России. М. 1997. С. 42.



64 Ротонда — женская длинная накидка без рукавов.



65 Из поплина, плотной хлопчатобумажной или полушелковой ткани.



66 От фр. prune — цвет сливы.



67 Сюра — плотная шелковая ткань.



68 Докучаев Иван Иванович, титулярный советник, младший кассир Московской конторы государственного банка в 1870-х — 1880-х гг.



69 Вероятно, Палтов Николай Ильич, действительный статский советник, управляющий Московской конторой государственного банка в 1870—1880-х гг.



70 Народное название дня преподобной Марии Египетской, 1/14 аперля.



71 Смоквы, пастила — старинные русские лакомства; готовились из разваренного с сахаром или патокой и затем провяленного фруктового или ягодного пюре (яблочного, рябинового, малинового и др.).



72 Таган — треножник, металлический обруч на ножках, под которым разводили огонь.



73 Фомина неделя — следующая за Светлой седмицей, т. е. пасхальной неделей.



74 Четверик, пятерик — разновидности основной меры дров, сажени: четырехполенная или пятиполенная сажень.



75 Соломенная сторожка — местность в Петровско-Разумовском.



76 Н. А. Цветков в начале XX в. был директором Московского купеческого банка и попечителем многих благотворительных учреждений.



77 “Эрмитаж” — ресторан, основанный французским кулинаром Л. Оливье (создателем знаменитого салата). Находился на углу Неглинной ул. и Петровского бульвара.



78 Гимназия была построена в 1900—1901 гг. известным предпринимателем П. Г. Шелапутиным. Находилась в Большом Трубецком переулке (пер. Хользунова, рядом с м. “Фрунзенская”). Здание гимназии и существовавшей при ней церкви Георгия Богослова не сохранились.



79 То есть, карцинома, злокачественная опухоль.



Публикация В. М. БОКОВОЙ