Российский архив. Том VI

Оглавление

Е. И. Достовалов. О белых и белом терроре

Очерки Е. И. Достовалова / Публ. [и вступ. ст.] Н. Сидорова, И. Кондаковой // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1995. — С. 637—697. — Из содерж.: Достовалов Е. И.  О белых и белом терроре. — С. 637—697. — [Т.] VI.



Архивные документы и литература дают скупые биографические сведения о Евгении Исааковиче Достовалове (1882—1938). Родился в Семипалатинской губернии в семье статского советника, воинское воспитание и образование получил в Сибирском кадетском корпусе, Константиновском артиллерийском училище и Николаевской академии в Петербурге.



Служил в Сибири, на Дальнем Востоке и на Кавказе. В русско-японскую войну Достовалов в составе действующей армии принимал участие в боях под Мукденом и Линшинцу, был награжден орденом святой Анны III степени и произведен в поручики (ЦГВИА. Ф. 409. Оп. 1. Д. 33860. Л. 1—4).



Первую мировую войну штабс-капитан Достовалов встретил в Восточной Пруссии. Последний его чин в Российской Императорской армии — подполковник, исполняющий должность начальника штаба 15-й пехотной дивизии.



В Белом движении Достовалов участвовал с момента его возникновения. В 1918 году он с группой офицеров первый поднял восстание против большевиков в Крыму.



Во время Гражданской войны Достовалов занимал крупные посты в армиях А. И. Деникина и П. Н. Врангеля. К моменту ее завершения он — генерал-лейтенант, начальник штаба 1-го армейского (Добровольческого) корпуса, дважды раненный в боях (ГАРФ. Ф. 5826. Оп. 1. Д. 6. Л. 313—314 об.).



После эвакуации из Крыма Достовалов некоторое время находился в Галлиполийском военном лагере, а вскоре уволился из армии. После отставки он начал работать над воспоминаниями*. Дальнейшая его судьба неизвестна, хотя есть сведения о возвращении его в Советскую Россию, где, по-видимому, он был репрессирован.



Воспоминания публикуются по подлиннику, хранящемуся в РЦХИДНИ (Ф. 71. Оп. 135. Д. 193. Л. 1—159). Публикаторами полностью сохранен авторский стиль.



О БЕЛЫХ И БЕЛОМ ТЕРРОРЕ



КЛАДБИЩЕ БЫВШИХ ЛЮДЕЙ



Вершина Олимпа стала розовой. Над малярийными болотами Вардара поднялись туманные утренние облака. Через час будет жарко и душно.



Выхожу из барака и, перейдя вонючий и грязный, окаймляющий лагерь ров, где догнивают павшие лошади, дохлые собаки и кошки, выбрасываемые из города, иду зеленеющим полем на работу.



Пока иду, есть время подумать о настоящем и будущем. О прошлом думать не стоит, а настоящее скверно и будущее тревожно.



Малярия в полном разгаре. Пол-лагеря лежит, а остальные перемогаются и в промежутках между приступами лихорадки ходят на работу или безнадежно ищут ее. Я тоже лежал два дня, но сегодня мне лучше. И надо идти, иначе уволят с работы. Наш лагерь особенный, отборный.



В нем около полутора тысяч русских беженцев, выброшенных революцией из России. Из них около 300 «надежных» казаков, остальные присланы



Врангелем по особому заказу королевы, цвет «Белого тыла», вдохновляющий на подвиги армию, считавший себя солью земли русской, опорой былой государственности и трона.



Но греческое правительство, за отсутствием денег, загнало белую аристократию в этот малярийный лагерь и о нем забыло. Среди прочих бывших генералов, бывших губернаторов, предводителей дворянства, князей и графов имелись у нас свои реликвии, вывезенные из России и еще не умершие от голода и от малярии: старик генерал Пржевальский, прогремевший своими победами на Кавказе, бывший командующий армией, служащий теперь ночным сторожем на одном из городских складов, и старуха Дурново, жена бывшего царского министра, потерявшая рассудок от нищеты, старости и отчаяния. По праздникам старуху выводят в лагерную церковь. Она считает свое пребывание в лагере временным, верит, что скоро уедет в Париж, и все болтает о старых министрах, сановниках, придворных, ожидающих ее в Париже, давно исчезнувших или превратившихся, как и она, в людскую беженскую пыль, развеянную по миру.



Беженский лагерь занимает бараки бывшего военного французского госпиталя. Бараки разрушаются. На ремонт их нет денег.



Зимой норд-ост продувает их насквозь. Выломанные окна завешены тряпьем или заколочены жестянками, и оттого внутри бараков темно.



Вокруг поля, болота и памятники войны — осыпающиеся, заросшие травой окопы и тысячи безвестных солдатских могил.



Жизнь в лагере монотонная, скучная, наполненная с утра до вечера сплетнями, воспоминаниями, ожесточенной борьбой за паек и пособие и безумными, иступленными надеждами и мечтами на будущее.



Из газет в лагерь допускаются только «Новое Время» и черносотенные «Казачьи Думы».



Самые невероятные слухи и вести из России ежедневно передаются по лагерю, и в воспаленной, нездоровой атмосфере несбыточных надежд и отчаяния рождаются фантастические проекты новых походов на Москву. Появились маньяки и сумасшедшие. Число их быстро растет.



На прошлой неделе сошел с ума морской офицер-лейтенант. Его увезли в больницу, но три дня подряд, уже безумный, ходил он по лагерю и рассказывал об огромных богатствах, найденных им в своем бараке. Потом отправился в порт, потребовал шлюпку и, взобравшись на первый корабль, объявил себя его командиром.



Тогда же, почти одновременно, покушались на самоубийство безработный поручик, дроздовец, заставший свою жену в обществе богатого грека, и девушка, отчаявшаяся найти работу и не умевшая еще продавать себя.



А вчера старый генерал Веселовский, под большим секретом, сообщил мне о состоявшемся назначении его командующим фронтом в России, но каким — не хотел сказать, и вообще пока просил никому не говорить об этом — возможны интриги. Председатель ревизионной комиссии общества «Единение эмигрантов» неожиданно объявил о своем изобретении, с помощью которого можно уничтожить на 500 верст вокруг все живое. Он ждет приезда Врангеля, чтобы предложить ему это средство в борьбе с большевиками. Он же, по ночам, видел дьявола и вел с ним переговоры о визе в Сербию.



За твердость политических убеждений комендант назначил этого бесспорно сумасшедшего старика старшим в бараке.



Сошел с ума председатель монархического союза сенатор Савельев, прогнал доктора, лечившего его дочь от малярии, повесил над ее кроватью магический треугольник и запретил принимать лекарства.



Все чаще поговаривали о близком сумасшествии самого коменданта лагеря, кривоногого генерала Кирилова, в распоряжениях которого явно проглядывала ненормальность.



Развелось бесконечное количество спиритов. Главными медиумами считались бывший нововременец Гофштетер, два полковника, один художник и контрразведчик с подходящей фамилией Жохов. По ночам они собирались в пустых, заброшенных бараках и вертели столы до утра. Ежедневно освежали лагерь новостями из потустороннего мира: то убитый французский капрал заявил: «Бойтесь огня, воды и ветра». То Александр Македонский (почему-то особенно часто тревожили его великую тень) предсказал: «1923 год вернет вам утерянное».



А в лунные ночи на шоссе, что идет от лагеря в горы, можно видеть старика Гофштетера в обществе своих поклонников, молчаливо, часами стоящих с лицами, обращенными к луне, и простирающих к небу трясущиеся от лихорадки руки. Это спириты ловят «астралы».



Безумие и отчаяние надвигаются на забытый, заброшенный лагерь, где собрались изломанные, все потерявшие, беспомощные и озлобленные осколки старой России.



Понемногу забыла о «гостях» королева и не отвечает на просьбы. Недалекий, самовлюбленный русский консул Щербина, называющий беженцев «мои подданные», перестал показываться в лагерь. Уменьшается работа и сокращается паек.



А наряду с этой кошмарной фантастикой цепко и уверенно укрепляют свою власть спекулянты, лавочники и назначенная Врангелем администрация.



Народилась и крепнет лагерная буржуазия; лагерная власть заигрывает с ней и откровенно презирает остальных. Кроме лавочников и администрации, объявились и другие охотники поживиться мертвечиной.



Заходили по лагерю скупщики, за бесценок берущие последние одежду и вещи, вывезенные из России; появились свои и заглядывали из города сводницы, приглашавшие молодых беженок на доходную и легкую работу, гадалки и колдуны, обещавшие за драхму все, о чем днем и ночью страстно мечтали беженцы, и лагерная полиция, назначенная комендантом, стала откровенно брать взятки.



Развелось воровство и из лагеря перешло в город. Собственную нищенскую церковь уже обкрадывали два раза.



Жены пошли служить в кафе и рестораны и гордились успехом у греков, а мужья гордились заработком своих жен.



Разврат принял грандиозные размеры, и борьба с ним оказалась не под силу. Сама председательница дамского суда чести генеральша Б. была уличена в преступной связи с капитаном, похитившим ее любовь и бриллиантовые серьги, и дамский суд чести прекратил свое существование.



Днем и ночью играли в карты и пропивали последние гроши. Так много никогда, должно быть, не пили.



Жена лагерного священника открыла ресторан с крепкими напитками, и батюшка в рясе и с крестом стоял за буфетной стойкой, разливая водку пьяным посетителям. Его фотография в роли кабатчика ходила по рукам, и враги религии послали ее в редакцию погибшей «Воли России».



Окончательно спились моряки. Адмирал Иванов, в общежитии «Дядя Ваня» (открывшее под этим названием лавочку), объявил себя командующим русской салоникской эскадрой я свой барак переименовал в «Гангут».



Два других барака, где жили морские офицеры, назывались «Мария» и «Три Святителя». Все сутки, по положению, на этих «кораблях» выбивались склянки и строго соблюдался «адмиральский час». Вахтенные на «Трех Святителях»



640



и «Марии» зорко следили за горизонтом и при появлении в районе бараков интересной беженки кричали адмиралу в рупор: «В море замечена шлюпка». Адмирал наблюдал «шлюпку» в бинокль и иногда отдавал приказание: «Спустить катер, захватить шлюпку и привести».



К двум часам дня вся эскадра была пьяна, и, если были еще деньги, «Гангут» в сопровождении «Марии» и «Трех Святителей» «выходил в море». Так назывались увеселительные прогулки по лагерю или в город.



В городе открылся оккультный русский кабинет, и полиция занялась ловлей продавцов «русского золота». Так назывались предприимчивые люди, продававшие наивным турчанкам и жадным грекам медные позолоченные кольца, на которых они научились ставить пробу. «Последнее, что осталось — обручальное золотое кольцо жены».



Мечтали об открытии нашумевших в Константинополе «тараканьих бегов», подставляли проезжавшим автомобилям ноги, чтобы отдохнуть в госпитале и получить пособие за увечье, и тайно и явно интриговали друг против друга, сбивая и без того ничтожную заработную плату.



С каждым днем становилась труднее жизнь.



А из России шли тревожные вести.



Неурожай на Волге захватил обширные, богатые районы, но российское несчастье и голодная смерть, уносившая ежедневно тысячи русских людей, никого не трогали и ни в ком не вызывали сочувствия. Откровенно радовались затруднениям советской власти и мечтали о скором конце ее, восстаниях голодного народа и триумфальном возвращении домой. Спорили о будущих назначениях, пенсиях и чинах.



Бывшие коменданты, воинские начальники, приставы и прочая старая российская рухлядь, вывезенная Врангелем, оправившись от первого испуга, мечтали о расправах с мятежным народом и губернаторских постах в покоренной России. В самодельном театре-балагане пели патриотические песни, танцевали лезгинку и требовали «гимн».



В Союзе георгиевских кавалеров портрет бывшего царя украсили цветами и траурными лентами, монархисты собирали подписи под каким-то адресом и уговаривали беженцев кому-то «бить челом».



Все больше забывалась Родина. Помнили только себя и свои обиды. Все шире и глубже вырастала бездна, отделявшая бывших людей от живой, настоящей России, и быстро, физически и духовно, разлагалась и умирала родовитая, сановитая старая Русь. Могильные черви запо?лзали по ее разлагающемуся телу, и сквозь дырявые беженские лохмотья, не сдерживаемая ничем, хлынула грязная, барская муть.



Здесь, в этом лагере белых яснее, чем где-либо, обозначилась смерть старой России, и тяжелый запах тления шел от пропитанных малярией, безумием и развратом бараков.



Молодой офицер, работавший со мной, рассказывал последнюю спиритическую новость: «Александр Македонский сегодня ночью заявил о скором прекращении американского пайка». Возвращение на Родину по его же, Александра Македонского, словам откладывается до 1924 года.



А через неделю, проездом в Константинополь, в лагерь заехал Врангель. Он нашел все в блестящем порядке, лагерь — «лучшим из беженских лагерей» и обещал возвращение в Россию на днях. Было непонятно, кто врет: Врангель или Александр Македонский. Скептики утверждали, что оба.



Но «орлы»-интенданты, контрразведчики, полицейские, спириты и сумасшедшие приветствовали заявление своего «вождя» громкими и радостными криками.



В ИЗГНАНИИ



После эвакуации армии авантюризм и беспринципность Врангеля развернулись еще шире. В угоду союзникам мы занялись ликвидацией в Константинополе и в Галлиполи кемалистов. Почему мы, выброшенные из России, сами голодные и несчастные, занялись преследованием кемалистов — мне до сих пор непонятно. В Галлиполи ко мне несколько раз являлся начальник контрразведки корпуса, бывший в то же время и агентом Климовича и союзной полиции в Константинополе. Он просил штаб корпуса одолжить ему пулеметы для фиктивной продажи кемалистам. Делал он это по предписанию сенатора Климовича, который действовал по указанию штаба Врангеля и союзной полиции. Пулемет, конечно, не продавался, но на эту удочку ловились кемалисты, которых затем отправляли в тюрьму и там вешали.



Я категорически отказался выполнить это гнусное приказание и имел по этому поводу бурные объяснения. Но обошлись и без меня.



Когда французы стали угрожать галлиполийцам лишением пайка и собирались арестовать Врангеля, последний, не задумываясь, снова решил отыграться на офицерах, которые чуть-чуть не были брошены в самую рискованную, самую печальную и безнадежную из всех его авантюр. В случае приведения в исполнение французами своей угрозы, то есть ареста Врангеля, корпусу было приказано ночью «ликвидировать» галлиполийский гарнизон французов, перебить сопротивляющихся, захватить вооружение, лошадей и имущество и двигаться походным порядком на Адрианополь.



Был подготовлен и написан приказ для атаки и указаны пункты, которые надо было пройти до рассвета, чтобы избежать обстрела французскими миноносцами. Было снято разведчиками все расположение французских войск, и некоторые командиры полков лично произвели разведку французского расположения. Кутепов объявил, что он идет в Адрианополь и далее в Болгарию, где он думает соединиться с болгарскими четниками, расположенными к нам хорошо и с которыми уже установлена связь.



Одновременно в Константинополе велись работы по подготовке восстания. Угрозой удара в тыл англо-французскому гарнизону предполагалось приковать его к Константинополю и дать свободу действия галлиполийскому корпусу.



Естественными союзниками нам в этой операции (удар по тылу французов и англичан) Кутепов считал кемалистов. Чтобы условиться о деталях выступления, Кутепов съездил в Константинополь к Врангелю. Руководителем восстания и для подготовки его был назначен полковник Самохвалов.



Вся затеянная авантюра ярко рисует типичные черты характера Врангеля и его полную неразборчивость в средствах для достижения намеченных личных целей. Раньше в Крыму, во всем завися от французов и ими поддерживаемый, Врангель завел у себя в Севастополе негласный германский генеральный штаб. Спасенный французами из Крыма, продолжая сам состоять на их содержании, решил устроить им «Варфоломеевскую ночь». Провоцируя и вешая кемалистов в угоду союзной англо-французской полиции, он предполагал опереться на них в Константинополе. Ведя переговоры о допущении нас на сербскую территорию, искал соединения с их врагами — болгарскими четниками. Удивляться однако этому нельзя. Это было естественным следствием начатой Врангелем еще на Кубани и продолжавшейся в Крыму лживой и всегда двойственной политики.



Французы приняли меры, пригрозив Врангелю, и не дали совершиться этой глупейшей авантюре, за которую опять-таки пришлось бы расплачиваться офицерам.



В приютившей армию Болгарии началась та же политика. С прибытием корпуса приступили к подготовке новой авантюры, которая имела целью изменить существующий государственный строй Болгарии и могла повлечь за собой весьма серьезные осложнения вообще на Балканах. Русская контрразведка занялась выяснением мест обширных тайных складов оружия и патронов, которые, по сведениям, имелись у болгар, укрытые от союзной контрольной комиссии. Этим оружием решено было воспользоваться с тем, чтобы при содействии местных консервативных партий произвести переворот в целях создания близкого к России плацдарма для развертывания сил будущей интервенции. Русские части предполагалось передвинуть и расположить вблизи этих складов, за которыми следовало вести тщательное наблюдение. Болгарам было трудно бороться с этим, так как они сами скрывали эти склады от Антанты. Гостеприимству болгарского народа и правительства пришлось выдержать серьезное испытание.



Но и эта авантюра в конце концов была своевременно предупреждена болгарским правительством, и остатки врангелевской армии в Болгарии кончили свое существование.



Сейчас в Сербии вырабатываются планы новых авантюр, предупреждать которые, пожалуй, не стоит потому, что они поведут к окончательному уничтожению разбойничьего белого тыла, заменившего рассыпавшуюся армию и группирующегося около Врангеля, где не осталось и следа идеологии первых корниловских добровольцев.



Так быстро шел процесс разложения и вырождения за границей Добровольческой армии, являя собой очередной акт трагедии русского офицерства.



В изгнании я имел возможность еще ближе познакомиться с вдохновляющим нас белым тылом. В Галлиполи я поднял вопрос о том, что необходимо нам точно выяснить, какова же наконец наша дальнейшая политическая программа. Из Константинополя доносились самые противоречивые сведения. Все стремились нас опекать и охранять от распыления и куда-то снова вести. Куда, зачем, во имя чего? Кто наши союзники: Махно, Петлюра, румыны, поляки или французы? Я был начальником штаба армии и этого не знал. В политическую мудрость и искренность наших верхов я уже не верил. В это время шел спор между Врангелем и представителями константинопольской «русской общественности» за право распоряжаться отпускаемыми для армии средствами и за власть, и Врангель писал высшим начальникам секретные указания о кознях Хрипунова и других. Кутепов, вернувшись из Константинополя, рассказывал о засилье женщин и о влиянии «бабьего царства» на Врангеля. Мне хотелось знать правду, и, посоветовавшись с Кутеповым и по его указанию, я послал двух офицеров в Константинополь с приказанием побывать всюду — и в ставке Врангеля, и в руководящих общественных кругах и выяснить наши цели и задачи на будущее. Один был профессор Давац, бывший общественный деятель, другой — с университетским образованием, полуштатский, полувоенный, просто толковый и умный офицер. Из доклада обоих вернувшихся офицеров мне совершенно очевидной стала картина полного сумбура, царившего в головах споривших за влияние в армии, хотевших куда-то ее вести и даже неспособных ясно и определенно формулировать свои намерения.



Давац выполнил миссию хуже и по обыкновению сделал глупость и прямолинейно заявил Хрипунову и другим, что «генерал Достовалов в вас сомневается».



Хрипунов обиделся, написал письмо Кутепову, обвиняя меня во враждебных отношениях к общественности. По этому поводу Кутепов заметил совершенно правильно, что не надо было такого дурака, как Давац, посылать. Результаты исследования дали, однако, довольно обширный материал для правильного суждения о том, в какие новые авантюры может завлечь снова армию и ее офицеров константинопольский белый тыл. Такой картины не могли дать ни наша официальная переписка, ни даже личные разговоры и лживая, допускаемая в Галлиполи печать.



Еще более увеличилась путаница в головах офицеров впоследствии, когда Врангель разослал свое письмо председателям офицерских союзов в эмиграции, в котором говорил, что армия должна быть вне политики, но что сам он убежденный монархист. Письмо было явно рассчитано на недалеких. Если Главнокомандующий — убежденный монархист, то как его армия вместе с ним будет поддерживать притязания республиканцев?



И еще много раз впоследствии белый тыл являл мне свое неумное и корыстное лицо. Месяца через три пребывания в Галлиполи я был послан в Грецию к королеве Ольге и королю Константину с просьбой принять часть армии и беженцев на территорию Греции.



И Константин и Ольга обещали свою помощь, Ольга даже расплакалась, жалела, что у нее мало денег, говорила о проданных ею браслетах для поддержания русского госпиталя и, когда я уезжал, прислала своего адъютанта с длинным письмом, которое просила передать Врангелю и с которым просила ознакомиться и меня.



В этом письме королева сообщала сама и прикладывала к нему показания русских «зубров» о большевистской деятельности в Греции бывшего российского посланника Демидова и его жены и просила содействия для удаления Демидова из страны. Дело заключалось в том, что Демидов был хорош с Венизелосом и королева и придворные круги не могли ему это простить. Ознакомившись с содержанием королевского письма, я, севши на пароход, выбросил письмо в море.



В Берлине генерал Келчевский рассказывал мне, что в Сербии к нему и генералу Сидорину явился Бурцев и уговаривал их примириться с Врангелем. На вопрос, заданный Бурцеву, разве он не знает, что за авантюрист Врангель, старый сыщик вынул из портфеля пачку бумаг и, потрясая ими, сказал: «Знаю, все знаю, вот здесь у меня есть такие документики, которые в один момент могли бы уничтожить Врангеля, но я этого не делаю. Важен не Врангель, важна идея». Но какая же это все-таки должна быть «идея», проводить которую Бурцев собирается при помощи Врангеля?



Я полагаю, что из опубликованного, далеко не полного материала, который имеется в моих руках, станет вполне ясным тот ужасающий моральный гнет, в котором приходилось жить русским беженцам на Балканах, где собрался весь субсидируемый цвет врангелевских героев и его контрразведки. Я не хочу подвергать врангелевскому террору своих друзей, но письма, которые я получаю от беженцев-офицеров бывшей врангелевской армии из Сербии и Греции, рисуют яркую картину разложения белого тыла.



Таких, как я, разочаровавшихся в эмигрантской идеологии и в идеях, защищаемых Врангелем и Бурцевым, много. Нас будет еще больше. На нас клевещут и нас ненавидят, потому что мы любим не Врангеля, а Россию и, убедившись в истинных целях, к которым стремятся теперешние балканские руководители, снимаем с них маски, ибо мы гораздо больше любим родину, чем Врангель и его друзья, продающие Россию французам, полякам и румынам за право владеть хотя бы одним княжеством московским.



На какие новые тяжкие и несмываемые преступления перед Россией увлекает он оставшуюся в Сербии совсем неопытную и юную русскую молодежь?



Какие новые унизительные испытания ожидают поверивших ему офицеров? И кто стоит во главе закабаленной на Балканах кучки офицеров и солдат?



Вот небольшая справка о нынешних ответственных руководителях врангелевской армии. Во главе всякой армии стоит генеральный штаб — мозг армии, направляющий, обучающий, внедряющий в нее руководящие военные, а теперь и политические идеи. Во главе генерального штаба врангелевской армии стоит сам барон Врангель — офицер генерального штаба. Его ближайший помощник и начальник всех офицеров генерального штаба армии — начальник штаба армии генерал фон Миллер. Непосредственный помощник Миллера и начальник над офицерами генерального штаба в пехоте — генерал фон Штейфон (о его «преданности» России говорил в своей лекции еще Пуришкевич).



И, наконец, начальник штаба, а значит, и руководитель офицеров генерального штаба в коннице — генерал фон Крейтер (организатор убийства Воровского — Полунин был при нем бессменным, прославившимся своими зверствами начальником контрразведки).



Эти «истинно русские люди» — барон Врангель, барон фон Миллер, фон Штейфон, фон Крейтер — и направляют политику армии, больше всего крича о своей тоске по кремлевским святыням, о поруганной православной вере и о верности союзникам (французам, румынам и полякам) до конца.



Но «истинно русское настроение» не ограничивается генеральным штабом армии. Разветвление «патриотического» генерального штаба идет дальше. Военным представителем Врангеля во Франции является генерального штаба генерал Хольмсен (русской службы), а врангелевским агентом в Германии тоже «русский» — полковник генерального штаба фон Лампе со своими помощниками фон Гагманом и Каульбарсом. И только два импонирующих полякам военных представителя Врангеля в Сербии и Греции, генерал Невадовский и Потоцкий, вносят диссонанс в эту однородную и хорошо подобранную компанию.



Зато удивительно гармонирует с подбором руководителей заявление «блюстителя престола», промелькнувшее недавно в газетах. «Блюститель» приветствует инициативу офицеров врангелевской армии барона Корфа, барона Гейкинга и Бергмана, заявляющих о своем желании отчислять «в русский национальный фонд» часть своего скудного жалования.



Удивительно не то, что барон Корф, барон Гейкинг и Бергман жертвуют на «русский национальный фонд», а удивительно то, что до сих пор ни император Вильгельм, ни маршал Пилсудский не участвовали в этом «высоком патриотическом русском деле» и не жертвуют ни Врангелю, ни «блюстителям», и только Керзон, Пуанкаре и католические патеры по мере сил поддерживают «национальный русский порыв».



Все эти истинно русские миллеры страшно религиозны и фанатически православны. Целый сонм попов, бежавших во Францию и Сербию, ревностно превозносят их святой порыв.



Помню, однажды, во время мировой войны, на одном из биваков в Восточной Пруссии я услышал разговор из соседней солдатской палатки. Говорил унтер-офицер, степенно выкладывая слушателям свои впечатления о Германии и немецкой культуре: «Одна только вера нас и спасает... А коли ежели посмотреть и сравнить ихний народ и наш народ — так наш народ одна сволочь...»



Но «истинно русских патриотов» не в состоянии спасти даже вера.



645



ЭМИГРАЦИЯ



На пятом году изгнания и на седьмом году революции ни единого проблеска не заметно в эмигрантской печати. В 1924 году все как в восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом...



Что это — обратившийся в привычку шантаж или действительно страшное, неизлечимое, как прогрессивный паралич, помутнение рассудка, проявление безнадежной болезни российской эмиграции, ничему до сих пор не научившейся и ничего не способной понять? Ослепли или притворяются слепыми эмигрантские верхи? Как просмотрели они этот уничтожающий, трагический для них сдвиг настоящей, а не лозаннской Европы? Поймут ли они, спекулянты лозаннской кровью, суровый приговор над собой или с упорством маньяков, не считаясь с мимо несущейся жизнью, упрямо и тупо будут повторять заученные семь лет тому назад слова?



Увы! Отрава прошлого, гипноз воспоминаний и стадная психология сильнее голоса рассудка. В процессе окаменения мысли, зашедшем, по-видимому, уже далеко, ничего неожиданного нет.



В нашей российской истории, в примерах былых массовых эмиграций мы найдем роковые грани того, к чему неизбежно и с каждым годом быстрее идет обезумевшая, ослепленная бессильной ненавистью зарубежная Русь.



Ослепило ее эмигрантское болото, высосало, обезличило, притупило, подчинило своим неизменным законам и, впитав все цвета эмигрантского спектра, смешало в один густой, безнадежно-серый комок. Этот серый человеческий комок, оторванный от Родины, будет жить еще долго, постепенно умирая для России, слепой, озлобленный, смешной и никому не нужный.



После седьмой неудачной переэкзаменовки в Крыму новая волна бывших русских людей расплескалась по берегам Босфора. И сейчас же, с мечтами о восьмой, властители старой России протянули молящие и жадные руки ко всем, у кого надеялись найти оправдание, сочувствие, поддержку.



Вспомнили и о бежавших из России от «гонения жестокой власти» казаках-некрасовцах, уже более 100 лет живущих в Турции. Послали в казачьи станицы своих представителей убеждать и просить и получили ответ. Врангель опубликовал его в приказе по «армии».



Когда я читал это послание казаков, более 100 лет оторванных от России, мне казалось, что время остановилось и старая Русь конца XVIII века встала, нетронутая, забытая и нелепая, со страниц этого удивительного, написанного старинным и странным слогом, письма. «Вы говорите нам, — писали люди XVIII века, — что вы так же, как и мы, бежали из России от гонения жестокой власти. Но это неправда. Мы бежали не от гонения власти, а от преследования своих же братьев казаков, ибо несть власти не от Бога и власти Российской мы повиновались всегда...»



Вдали от Родины, окруженные чуждым миром, который, однако, не посягал на их внутреннюю свободу, предоставленные самим себе, эти люди замкнулись в своем кругу и ревниво, на протяжении столетия, сохраняли свою, унесенную из России «правду». Сохранить эту «правду» в чистоте, уберечь ее от чужого, враждебного взора стало для них целью существования, оправданием принесенных жертв и разлуки с Россией, и они сделались подозрительными ко всему, что могло зародить сомнение, поколебать их веру в святость и необходимость совершенного и творимого «подвига».



В Турции, в России, во всей Европе люди боролись, мучались, волновались. Менялся уклад жизни, и отношения между народами и правителями менялись. Рушились троны, гремели войны, как гроза, проносились революции,



646



и косматые волны народных восстании мешали в кровавую пену властителей и рабов, вековые традиции и незыблемую, старинную правду.



А они все крепче берегли свои старые обычаи, осторожно и подозрительно осматривались вокруг, и боязнь надвигающегося, непонятного, нового пропитывала их нелепую, странную жизнь. Россия и весь мир жили своею жизнью, но что им было до мира и России? Какую связь они сохранили с родиной, что общего осталось у них с народом, из которого они вышли, плотью от плоти которого они были?



И тогда, впервые для нас, еще сидевших в Галлиполи, сквозь неясную завесу будущего резко и четко проступили роковые черты того, о чем мы не думали, когда покидали Севастополь, и о чем думать было непривычно и страшно. ...И невольно вспоминается другое. На практические занятия летом в 1910 году я вместе с офицерами Генерального Штаба попал в окрестности города Печоры. Работать пришлось на участке, где жили «полуверцы». Так называли крестьяне жителей нескольких деревень, русских, но не говоривших по-русски, носивших оригинальные белые одежды и живших своей замкнутой, обособленной жизнью. Давным-давно, когда строилось московское государство, русские цари, укрепляя свою западную границу, заложили здесь ряд деревень, населив их своими людьми. Потом граница отошла к востоку. Волна иноземного нашествия захлестнула русские пограничные деревни, и новые господа сделали все, чтобы вытравить в маленькой группе воспоминания о России. Бороться было трудно, и невольные эмигранты уступили. Они переняли язык победителей, их одежду, подчинились их законам, но сохранили в полной неприкосновенности все, до чего не коснулась или не хотела касаться рука победителей — старые обычаи Московской Руси, древние обряды и свою православную веру. И по мере того, как уступали во всем, что наружно отличало их от хозяев или мешало последним, все упорнее и фанатичнее становилась их преданность старине, тому немногому, что осталось у них своего, внутреннего, тайного, как последняя гордость угнетенного и обезличенного народа, как последняя связь и воспоминание о Родине. Россия развивалась и крепла. Ее западная граница докатилась до Балтийского моря, и невольные эмигранты снова очутились в России. Но вернулись они в нее уже чужими. Новая Россия была им непонятна, и чувствовали они себя в ней так же, как чувствовали их прадеды в те годы, когда, оторвавшись от Родины, они были поглощены другим, незнакомым и чуждым народом. Но фанатическая преданность своему, тому, что сохранили они и пронесли через все испытания, осталась доныне. Остались и замкнутость, выработанная на чужбине, и верность древним воспоминаниям. И до сих пор, как живой анахронизм, как духовная мумия Московской Руси, они живут, чужие среди родного народа, своей обособленной жизнью и избегают сходиться с соседями. Русские крестьяне знают их историю, но русскими их не считают и называют этот столь претерпевший осколок Московской Руси презрительным именем «полуверцев». История нынешней русской эмиграции, конечно, не так длинна и печальна. Но общие роковые черты людей, оторванных от родного народа, уже начали проявляться. Этому способствует быстрый темп жизни в России и меры, предпринимаемые эмигрантскими верхами к тому, чтобы исказить и затруднить доходящие сведения о Родине. За три-четыре года русская эмиграция успела соорганизоваться и выработала свои меры защиты (газеты, контрразведка, террор) против проникновения 647 и распространения враждебных идей, идущих из Советской России. В Америке, в Париже, на севере Африки, на Балканах, в глухих закоулках Китая — повсюду образовывались эти человеческие комки — надежные кадры будущих «некрасовцев» и «полуверцев». Планомерная пропаганда «священного подвига» углубляет вражду. Какое дело вождям, спекулирующим белым товаром, что русский народ жаждет покоя и мира, что он устал от критики и Гражданской войны и что он не желает возвращаться к порядкам, лелеемым эмигрантами. Какое им дело до подлинной 130-миллионной России. Пусть с каждым днем углубляется пропасть. У них свое представление о России и своя, ими хранимая правда. Окаменелость взглядов и преданность исчезнувшим в России формам жизни отражается во всем. Постепенно искажается за границей русский язык. Об этом уже вопит на страницах «Руля» Яблоновский. Представления о задачах России или допотопно стары, или сумбурны и бесконечно противоречивы. Под влиянием обстановки и для удобства существования даже на дореволюционное понимание русской идеи все гуще ложится отпечаток страны, приютившей эмигрантов. И повсюду интересы России должны поневоле вуалироваться и искажаться в угоду взглядам хозяев, и вместе с широко распространяемой ложью в эмигрантских массах проскальзывают местные взгляды и местный патриотизм. Не приходится уже говорить о том влиянии, которое оказывает на массу эмиграции бесчисленное количество русских, особенно женщин, заполняющих все контрразведки мира, с особенной яростью служащих интересам оплачивающей их страны. Эмигрантская молодежь, воспитываемая в эмигрантских школах, уже искалечена. Она вернется в Россию (если вернется) совсем чужой. В Лозанне один швейцарец, прослушавший показания свидетелей защиты, говорил потом мне: «Безнадежные люди. Все показания их сводятся к воспоминаниям об обидах, нанесенных им в первые дни революции, и о современной России они, по-видимому, ничего не знают. Пройдет еще 10—20 лет. Ваша родина залечит раны, нанесенные ей Гражданской войной. Спокойная мирная и счастливая жизнь установится в России, а эти люди будут жить своими воспоминаниями и представлять себе Россию такой, какая она была двадцать лет тому назад. Для России они уже теперь чужие». Те эмигранты, у которых хватит здравого смысла и сил, чтобы бороться с засасывающим и мертвящим эмигрантским болотом, конечно, вернутся к своему народу. Чем позже, тем будет хуже для них. Но еще на долгое время в Европе и во всем мире останутся острова непримиримых, никому не нужных людей, острова мертвых, населенные выходцами с того света, как живой анахронизм, как историческая гримаса, и будет судьба их печальной и жалкой, и жертвенный подвиг их в глазах нового поколения будет нелепым и смешным. ПРЕКРАСНАЯ ГРЕЦИЯ Полное разочарование ожидает каждого, кто стал бы искать в современной Греции черты великого народа древности. Дух суровых спартанцев, блеск афинской культуры и ее изящество, по-видимому, покинули ее навсегда. В современной Греции нет ни больших художников, ни великих скульпторов. Ее литература бедна и не дала ни одного великого имени. Долгая война не выдвинула ни одного талантливого вождя. Ее народные песни унылы и дики. 648 Среди балканских народов, в этом глухом закоулке Европы, она не хуже других. Но рядом с Европой и Россией это — все-таки Балканы, а древние величественные развалины, разбросанные повсюду, еще сильнее подчеркивают безвкусицу городов, ушедшую красоту и бессилие творчества, скованного равнодушием купцов и жандармов — нынешних повелителей маленькой страны. Но яркие краски юга, лилово-опаловые горы, море и теплый, всегда напоенный ароматом трав и цветов воздух — прекрасны. Три четверти Греции — горы. Горы безлюдны, красивы и дики. Население все сбежалось в долины. Там чинары, платаны, оливы, олеандры, кактусы, пальмы и прозрачные, холодные ручьи. Македонию и Фракию я прошел пешком. Рядом с зараженными болотами Вардара, окруженные осыпающимися окопами и бесконечными могилами, лезут в горы старинные башни Салоник. Город интернационален. Армия генерала Сарайля оставила здесь догнивающее имущество и могилы. Она проложила дороги в горах и провела водопровод. Русская революция выбросила сюда вымирающую от нужды и лихорадки беспомощную людскую плесень. Испанская инквизиция привела сюда толпы евреев. Их теперь около 60 тысяч, и вся торговля и все деньги в их руках. Яркими пятнами на улицах выделяются их национальные костюмы, с которыми не могут расстаться старики. Турки, греки, сербы, евреи и русские наполняют крикливой толпой улицы города, набережные в порту. В летние дни белая вершина Олимпа смотрит на город. Олимп пустует. Куда девались греческие боги? Остался один Гермес, но и у него дела идут, по-видимому, неважно. Об этом свидетельствует целый лес мачт стоящих без работы судов. Через залив, на конце одного из пальцев Халкедонского полуострова, высится другая святая гора — Афон, предмет вожделений, мечтаний отчаявшихся в поисках работы беженцев. Но доступ в монастыри закрыт для русских. Железная дорога из Салоник в Афины, огибая подножье Олимпа, то взбирается на лиловые, пахнущие вереском горы, то опускается в розовые олеандровые долины, и за окном вагона целый день качаются красивые силуэты гор. В Афинах все то же ласковое солнце, все тот же веками вздымающийся к небу Акрополь с застывшими в небе колоннами Парфенона. А внизу еще бурлящие страсти, мертвая зыбь взбаламученного людского моря, сознание бессилия, растоптанные надежды и горькое пробуждение маленького народа, взволнованного кратким миражем величия и славы. Мелькают потускневшие мундиры гвардейцев-эвзонов, широкие шаровары критян. Элегантные автомобили, элегантные туалеты. Договором, подписанным в Севре 10 августа 1920 года, началась эпоха авантюр. Упоение победами продолжалось не дольше, чем цвели розы в долине Казанлыка на Марице и на жарких берегах быстрых рек сонной Анатолии. Севрская сказка осталась опьяняющей грезой в памяти Греции. Все совершилось так быстро... После сентябрьского прорыва 30 апреля — 29 мая 1918 года — Мудрос. Еще через полгода пали форты Смирны, и зачарованная миражем Византии греческая армия бросилась в сумасшедшую анатолийскую авантюру. Азарт и борьба самолюбий заглушили предостерегающие голоса. На двенадцатом году беспрерывной войны одного присутствия Константина на фронте оказалось мало. Не хватало людей, снарядов, денег и нервов. После изнурительно тяжелой борьбы в сентябре 1922 года последние остатки греческой 649 армии были сброшены в море ликующими полками кемалистов. Собравшись на острове Митилена, флот и полковник Пластирас с остатками армии готовились повернуть историческое колесо. Война отшумела. Выдохлась революция. Портреты королей сдираются во второй раз. Повсюду физиономия Венизелоса. Надолго ли? Болезнь величия кончилась. Отгорели сладкие, безумные мечты. Ранящей насмешкой вспоминается раздававшаяся два года назад на каждом перекрестке песня: Весь мир мы завоюем, Софию мы возьмем! Наступили серые будни. На всем серый след неудачной войны и серой революции. Настроение кислое, как греческое вино. В кафе как всегда сидят одни мужчины. Если присутствует женщина, то обязательно с мужем или с женихом. В Афинах в шикарных кафе можно встретить и одних гречанок, но в средних кафе и повсюду в провинции этого, не бывает. Если женщина пришла не с мужем или не с женихом, значит, она проститутка или иностранка. Женщина бесправна. Когда умирает муж, все имущество переходит к детям, а если их нет, к родственникам мужа. Муж не имеет права заранее составлять завещание в пользу жены. Это разрешается делать только в минуту смертельной опасности, и то с согласия священника и врача, которые должны при этом присутствовать. Когда умирающему суют в руку бумагу и жена со слезами умоляет не забыть ее в завещании, а священник и врач изъявляют свое согласие его засвидетельствовать, муж должен понять, что расчеты с жизнью кончены. Если в умирающем теплилась еще искра надежды и вера в выздоровление еще поддерживала силы, в момент, когда ему вкладывают в руки перо, все кончено для него: иллюзий больше не существует. Бороться бесцельно, пора «опускаться на дно». Для женщины с болезнью мужа начинаются трагические дни. Несмотря на любовь к нему, она должна зорко следить, чтобы не пропустить минуты, когда надо появиться с бумагой, врачом и священником. Иначе ее на другой же день после смерти мужа выгонят из квартиры. Родственники заинтересованы в том, чтобы больной умер без завещания, и всячески стараются убедить жену, что муж ее не сегодня-завтра выздоровеет. Ей и самой невыгодно и опасно торопиться. А вдруг врач ошибается и муж встанет на ноги. Житья не дадут тогда ни родственники, ни муж до следующей «смерти». Никто не может запретить мужу бить свою законную жену. В Каламате, прелестном городке на юге Пелопоннеса, хозяин соседнего дома ежедневно избивал свою жену. Когда на дворе начинались крики, приходили соседи посмотреть на расправу и при каждом артистически нанесенном ударе говорили: «кала», то есть «хорошо». Бесприданница, как бы красива она ни была, никогда не выйдет замуж. Но самой безобразной девице с приданым замужество обеспечено. Приданое копят с детства и складывают его в сундуки. Сверху лежит опись вещей. Жених, прежде чем рассмотреть невесту, внимательно по списку проверяет вещи, критикует их, делает свои отметки и пишет, что и сколько надо добавить. Председатель социалистического клуба в Каламате Н., вполне интеллигентный человек, рассказывал мне трогательную историю своей первой неудачной любви. «Я очень любил ее и она меня тоже, — говорил он с чувством. — Я не представлял себе жизни без нее и мечтал на ней жениться. И я всего-то просил у ее родителей пятьдесят тысяч драхм, которые мне были нужны для 650 расширения моего дела. Мне обещали. Родители ее очень богатые люди и могли дать во много раз больше. И что же Вы думаете? Когда дело дошло до расчета, они предложили мне только сорок тысяч. Вы можете себе представить — вместо 50 всего 40. Я с негодованием отказался и ушел, не простившись. А как я ее любил. Никогда уж так не полюблю больше». Гречанки очень добродетельны. Так же добродетельны, как и безобразны. Измена мужу — явление очень редкое. Поведение русских беженок вызвало у них бурный протест. Королеве и правительству посыпались петиции, подписанные греческими женщинами, с просьбой защитить их семейные очаги от покушения легкомысленных русских дам. Но гречанки волновались недолго. Через полгода увлечение греческих мужей прошло. В сильно потрепанном виде и с разбитыми мечтами вернулись русские дамы к своим мужьям. Теперь они в загоне и варятся в собственном беженском соку. Аналогичное явление, по-видимому, произошло во всем мире. Греки — практики, коммерсанты, любят устойчивость и солидность. Они сами сознаются, что их женщины выродились и ни с какой стороны не похожи на классических красавиц Древней Греции. Но поколениями вырабатывались привычки и вкусы. Современные греки расценивают красоту женщин по толщине ног. Ноги у гречанок самые толстые в Европе, к этому привыкли и по ногам определяют все остальное. Толстыми ногами гордятся. Лицом интересуются мало. Оно рассматривается как неизбежное приложение к ногам. Русские беженки не могли похвастаться ни ногами, ни приданым, и после краткой борьбы поле сражения осталось за греческими «Кириессами». Трудно сказать, что, кроме развалин и природы, замечательно в современной Греции. Музеи бедны. Все лучшее расхищено или продано и увезено в Европу. Едят греки скверно. Все жарится на противном оливковом масле. К греческой кухне сразу трудно привыкнуть. Вино отвратительное. Язык труден и некрасив, как женщины. Музыка дикая и пронзительная. Чем больше шуму и треску, тем лучше. В маленьких ресторанах и кабачках, на народных торжествах и на свадьбах любимые инструменты — зурна, барабан и шарманки, разбитые и расстроенные, как греческие финансы. Всякий, кто может держать в руках драхму, торгует. Торгуют крестьяне, офицеры, солдаты, министры, священники, жандармы... Душа современной Греции, плоская, практичная и скучная, вся во власти драхмы. Четвертая часть населения служит в полиции и в жандармах. У жандармов много работы. Когда меня и генерала Лазарева по ходатайству Врангеля выслали из Салоник в Каламату за «коммунистическую пропаганду», я познакомился в дороге со славным, добродушным турком Али. Двадцатилетним юношей в 1910 году уехал он из родных Салоник в Америку. За двенадцать лет многому научился, скопил деньги и, узнав о смерти отца, в 1922 году вернулся в родной город позаботиться о матери. Недолго Али пробыл в Салониках. На третий день его схватили жандармы и повели на допрос. «Почему приехал? Где скитался? Почему 12 лет был в Америке?» В результате его сослали на Пелопоннес. Деньги отняли, имущество конфисковали. Теперь Али проклинает Грецию, с отчаянием думает о матери и страстно мечтает о возвращении в Америку. В Афинах в вагон привели поручика Л., задержанного на границе Сербии, куда он пробирался без визы, о которой безрезультатно хлопотал более года. Долго водили его по тюрьмам и, наконец, решили сослать на Пелопоннес. Там, за Коринфским каналом, этот «страшный преступник» будет неопасен. Но преступление 651 его было какое-то странное. Даже жандармы, сопровождавшие нас, не понимали, за что, в сущности, ссылают человека. Из Афин в Каламату выехали рано утром. За окном снова горы и ветреные морские дали. В полдень узкой черточкой мелькнул и отрезал нас от материка голубой Коринфский канал. К вечеру старший жандарм стал разговорчивее и показал бумагу, по которой мы отдавались под надзор жандармского отделения в Каламате. В списке, приложенном к этой бумаге, против фамилии Али было написано — «американский шпион», а против фамилии поручика Л. жандарм, подумав немного, жирными буквами выдавил — «коммунист». Его жандармской душе были противны сомнения и неясность. ЗА ЧТО И КАК МЫ БОРОЛИСЬ Революция отнеслась к офицерам жестоко. Тот, кто уже может рассматривать этот факт в перспективе, быть может, найдет в нем известные исторические оправдания. Но мы, с первых дней революции и до конца ее объявленные врагами народа, которым нет места в строительстве новой России, не могли ни думать, ни рассуждать спокойно. Во главе всех контрреволюционных групп, поднявших оружие против большевиков, встали офицеры, предводительствуемые своими вождями. Уже в начале 1918 года в Москве и по всей России шла вербовка офицеров, отправлявшихся на Юг или в Сибирь для формирования армий Корнилова и Колчака. Когда стало ясно, что импотентная демократическая середина не способна увлечь за собой Россию и массы от нее отходят, наступила пора действовать тем, кто стоял на флангах. Эти фланги все чувствовали и все переживали сильнее. И ненавидели они сильнее. Те, кто шли к власти, испытали долгие годы гонений и закалились в борьбе. Те, кто потеряли власть, испытывали теперь всю тяжесть гонений, и язык оружия был привычным и единственно понятным им языком. Так началась война сторон, где каждая была сильна волей и ненавистью. Отсутствие рутины, оригинальность мысли, ясное сознание поставленной цели давали большевикам огромное преимущество. Офицеры знали солдата, ими воспитанного и дисциплинированного, и его любили. Но суровые стены казармы допускали откровенность и даже нежность отношений лишь в определенных рамках, и очень редки бывали случаи, чтобы солдаты делились с офицерами своими затаенными крестьянскими думами о земле, о своей бедности, о разрухе крестьянского хозяйства, о вековых обидах на помещиков, о тяжелых и несправедливых условиях наемного и фабричного труда. Да это было и невозможно. Офицер, увлекшийся подобными разговорами, немедленно навлек бы на себя неудовольствие начальства. Офицеры знали солдата и его не знали. И хотя солдаты, с которыми они занимались, были самый подлинный рабоче-крестьянский русский народ, — они не знали народа. В борьбе, начатой офицерами, они сами оказались трагически одиноки. 130 тысяч помещиков, желавших властвовать над 130 миллионами крестьян, и те сословия, составлявшие поверхностный слой в государстве, которым жилось хорошо при старом режиме, сделали их оружием в своих руках и повели на борьбу с народом. Рабочие, крестьяне, вся эта далекая от них, 652 глухо и давно волнующаяся масса сермяжной Руси, 95% русского народа со всеми его затаенными желаниями и веками накопленной обидой были для них неведомы. Всем своим воспитанием, скудным, односторонним образованием они подготавливались к определенной роли. Круг их понятий и представлений приковывал их к блестящей нищете. Им многое запрещалось делать, о многом они не смели говорить, от многого они были ограждены высокой стеной условностей. Большинство офицеров, конечно, не были врагами народа, какими их объявила революция. Напротив, офицеры, не колеблясь, жертвовали жизнью для счастья этого народа, но это счастье они понимали по-своему, а главное, они не задавались вопросами, совпадает ли их туманное представление о счастье народа с желанием самого народа. Любили ли мы Россию? Настоящую, живую? Я думаю, что мы любили свое представление о ней. Но поскольку офицерский корпус в целом был оружием в руках правящей аристократической группы, которая хотела, чтобы армия защищала интересы их класса, и поскольку интересы этого класса были противоположны и враждебны этому народу, офицеры оказались врагами народа. В этой искусственной оторванности от народа, в исключительности их понятий и представлений, привитых воспитанием, прошел первый, еще не сознаваемый ими, акт офицерской трагедии. Верные себе, они пошли в белые армии умирать за сказку, за мираж, который казался им действительностью, пошли умирать за старые и отжившие фетиши, которые группа политических дельцов, напудрив и подкрасив, подсовывала им, за фетиши вредные и не нужные ни русскому народу, ни самим офицерам. Ошеломленные громкими криками и приказами, науськиваемые и натравливаемые спрятавшейся за их спиной кучкой купцов, помещиков и бюрократов, они ошиблись, принимая их вопли за голос России. Непосредственные, наивные, привычно дисциплинированные, они повсюду составляли наиболее крепкую опору Белого движения, ибо против решительных и реальных действий большевиков они одни могли противопоставить реальную же силу. Вокруг крепкого офицерского ядра, привычно и быстро начавшего формировать дисциплинированные воинские части, стала группироваться штатская масса людей, оставшаяся без дела, потерявшая влияние, престиж, богатства, разношерстная по своему составу, одержимая страстным желанием вернуть утерянные привилегии. Преступление Врангеля перед офицерами заключалось в том, что он сознавал безнадежность начатого им дела и после эвакуации подтвердил, что в Крыму он гальванизировал труп, но сколько тысяч молодых офицерских жизней было принесено в жертву этой гальванизации. Впрочем и сами вожди белых армий признали узкоклассовый, а не всенародный характер возглавлявшегося ими Белого движения. В своих воспоминаниях генерал Деникин говорит: «Армия в самом зародыше таила глубокий органический недостаток, приобретая характер классовый, офицерский». Деникин видел глубокую ненависть к ней народных масс. «Было ясно, что Добровольческая армия выполнить своей задачи во всероссийском масштабе не сможет». Несмотря на это, Деникин и Врангель устилали Россию офицерскими телами за дело, в торжество которого они сами не верили. Впоследствии Деникин, несмотря на избыток офицеров, отказал Колчаку в его просьбе прислать офицеров, в которых сибирская армия чувствовала острый недостаток. Не имея надежды на успех, он в то же время боялся конкуренции другого такого же обреченного. 653 Во главе контрреволюционных армий встали выдвинутые великой войной генералы, концентрировавшие в себе все специфические качества офицерского корпуса, политическое мировоззрение которого прошло через фильтр кадетских корпусов, военных училищ, и долгие годы военной службы. Немудрено, что в зависимости от того или иного случайного окружения, личного влияния и талантливости лиц, советников военных вождей создавалась и обнародовалась та случайная политическая программа, за которую шли умирать русские офицеры и увлекаемые ими массы уже совсем не рассуждавших дисциплинированных солдат. Если в тылу армий Юга России и шла политическая борьба, то она шла между политическими группами, объединившимися вокруг Деникина, Донского Круга и Кубанской Рады. Офицеры в ней участия не принимали. В Крыму сильнее заговорили и подняли голову оправившиеся от испуга старые бюрократы, воинствующие священники, помещики и жандармы. Снова они делали политику, а офицеры утверждали ее своими телами. И до самого конца офицерская масса, непривычная к политике, не умевшая и не желавшая разбираться в политических программах, по привычке покорная и дисциплинированная, шла на убой, твердо веря, что начальство все разберет и устроит и что политика их не касается. Вот почему от республиканца Корнилова, когда корниловский полк пел «Царь нам не кумир», и до монархиста Врангеля командующие белыми армиями спокойно, в зависимости от обстановки и окружения, меняли свои политические программы с полной уверенностью, что это не вызовет никаких волнений в армии. Вот почему те же самые войска, которые при Деникине вешали каждого, кто был против «единой неделимой России», спокойно признали при Врангеле казачье-украинскую ситуацию и в своих федеративно-показных стремлениях дошли до признания своим желанным союзником (презиравшего нас, как и поляки) не признававшего никакой государственности разбойника Махно. Под покровительством и поддержкой французов в самый разгар их симпатий, закончившихся признанием Крыма, вырастала и крепла германская дружба. Был сформирован под руководством немецких офицеров особый конный дивизион из немцев-колонистов. Но, боясь охлаждения и подозрений официальных покровителей-французов и рассчитывая в будущем на немцев, Врангель 10 июля 1920 года разослал в высшие штабы секретную инструкцию, в которой предупреждал начальников о необходимости соблюдать полную осторожность в выражении своих симпатий к немцам, так как «внимательное ознакомление с современным положением Германии показывает, что ждать от нее помощи в ближайшее время нельзя. Между тем снабжение армии и Крыма всецело зависит сейчас от отношения к нам Франции». Под влиянием этих неожиданных и разнообразных политических комбинаций в головах офицеров царил полный сумбур. В результате эта покорная, дисциплинированная масса, у которой «служба в кость въелась», из приказов и газет и по собственному первому опыту революции знала только одно: там, по ту сторону фронта, их и их семьи ждут оскорбления, а может быть, смерть. Здесь они — люди, пользующиеся всеми человеческими правами, вздохнувшие свободно от вечного ужаса ожидания тюрьмы и расстрела. Они наконец успокоились. Их окружила привычная обстановка. Выбитые из колеи революцией, беспомощно и тоскливо озиравшиеся вокруг, травимые и брошенные всеми, они снова нашли свое место. Измученные и несчастные, они пошли за теми, кто понял их душевное состояние и их приласкал. И вместе с надетыми снова погонами они приняли на себя тяжкое обязательство — 654 защищать своей кровью врагов народа, авантюристов и проходимцев. Этим начался второй акт их офицерской трагедии. Я не хочу сказать, что офицеры ровно ничего не понимали в происходящих событиях, как тот исторический китаец, который, будучи взят в плен, перед расстрелом на вопрос, за что он сражался, ответил: «За родную Кубань». Но в их понимании своей политической программы, туманного «счастья народа», за которое они отдавали жизнь, было много китайского. Вот характерный случай, происшедший в штабе Добровольческого корпуса: на одной из станций, к югу от Ростова, уже при отходе армии к Новороссийску в вагоне столовой штаба Добровольческого корпуса по какому-то случаю был товарищеский ужин чинов штаба. Полковник генерального штаба Александрович громко заявил, что «Единая Неделимая Россия» умерла. Будущее принадлежит Федеративной России — и предложил тост за будущую Федеративную Россию. Тост был встречен молчанием и недоумением. Слово «федеративная» у нас почти запрещалось к произношению. Это слово имелось в официальном названии государства у большевиков. Дня через два телеграммой начальника штаба Главнокомандующего полковник Александрович был объявлен неблагонадежным, взят под надзор и откомандирован в резерв. А еще через два месяца, в Крыму, в том же штабе Главнокомандующего уже имелся генерал Кирей, специально ведавший вопросами сношений с Украиной (слово, которое тоже не произносилось при Деникине), с которой мы добивались союза и налаживали добрые союзнические отношения с самостийным Петлюрой, казачьими государствами, всевозможными разбойничьими атаманами, кишевшими в Днепровских плавнях и на Украине, ставившими главным условием союза с нами «деньги и автономию». Полковник Александрович снова был призван к деятельности и разыскал в плавнях и на Украине много старинных друзей Врангеля, а слова «федеративная» и «Украина» получили гражданство, так же, как и «Родная Кубань». А умиравшие два месяца тому назад офицеры и солдаты за «Единую, Неделимую» теперь умирали за «Федеративную» и за «Хозяина». Как быстро менялись политические настроения на верхах в зависимости от того, крепло или ослабевало наше положение, и какое было отсутствие и там ясного и определенного понимания поставления себе целей, рисует хотя бы следующий факт, рассказанный мне в Екатеринодаре полковником генерального штаба Дрейлингом. «Еще в начале революции я написал одну книгу, — говорит Дрейлинг, — и предложил ее издать ставке генерала Корнилова. Мне вернули ее с указанием, что книга напечатана не будет, как очень правого направления. Прождав некоторое время, когда во главе армии стал Деникин, я снова явился в штаб с просьбой издать мою книгу. Через несколько дней мне снова вернули рукопись, но уже с указанием, что книга издана не будет, как слишком левого направления». Так книга издана и не была, ибо в быстрой смене настроений верхов Добровольческой армии полковник Дрейлинг пропустил момент, удобный для напечатания книги. Несмотря на быструю смену настроений на верхах, несмотря на чехарду политических программ и общее к ним пренебрежение, одно оставалось всегда неизменным, не ослабевало в верхах и подогревалось и культивировалось в низах — это ненависть, глубокая ненависть ко всем, кто так или иначе явился виновником революции или сочувствовал и содействовал ей. Сражаясь с большевиками, армия боролась не только против них, она боролась против всех так называемых завоеваний революции, неприемлемых для нее, и против большевиков, потому что они сейчас были у власти. 655 Керенский с его реформами в армии, соц. демократы, соц. революционеры, лидеры демократической части Государственной Думы, сочувствовавшие революции, Временное правительство, одним словом, все, кто своими речами и действиями подготовил и сочувствовал революции в России, были их заклятыми врагами. Ненавидели Милюкова, ненавидели и травили разъезжавшего с армией Родзянко и мечтали о том, как расправиться с ним, когда с революцией будет покончено. Их ненавидели так же, как и большевиков, а может быть, сильнее. Это отношение ко всем зачинщикам революции все крепло по мере того, как правела армия, проходя свой путь от Корнилова к Врангелю. Большевики были определенные люди, и их приход к власти многим казался даже желанным. Неоднократно приходилось слышать, еще до Октябрьской революции, выражение желания, чтобы большевики захватили власть в России. Казалось, что большевизм с его крайностями продержится недолго, и тогда будет найдена наконец та равнодействующая, тот политический и государственный строй, который, устранив увлечения революцией, вернет России ее утерянное величие и офицерам — их старое, почетное место в государственной армии. Большинство не сомневалось в том, что это будет монархия. Правда, первый Главнокомандующий Добровольческой армии был республиканец. Но республиканские течения как дань времени быстро испарились из армии. Корнилову прощали его «свободомыслие», но вспоминать об этом как-то стеснялись и не хотели. На публичном собрании в день годовщины смерти Корнилова Деникин произнес речь: «Пройдут года, и к высокому берегу Кубани придут поклониться его друзья, придут и его палачи. И он простит им, темным, заблудившимся людям. Но одним не простит он — прелюбодеям мысли и слова, разрушившим государство и армию...» Когда мы выходили из собрания, генерал, шедший со мной, неожиданно сказал: «Да, Керенского; Милюкова и Родзянко я повесил бы сам собственноручно». Вспоминаю характерный для настроения восставшего офицерства рассказ генерала Кутепова из первых времен существования Добровольческой армии, который он любил повторять и который всегда неизменно вызывал общее сочувствие слушающих. «Однажды, — рассказывал Кутепов, — ко мне в штаб явился молодой офицер, который весьма развязно сообщил мне, что приехал в Добровольческую армию сражаться с большевиками «за свободу народа», которую большевики попирают. Я спросил его, где он был до сих пор и что делал. Офицер сказал мне, что был одним из первых «борцов за свободу народа» и что в Петрограде он принимал деятельное участие в революции, выступив одним из первых против старого режима. Когда офицер хотел уйти, я приказал ему остаться и, вызвав дежурного офицера, послал за нарядом. Молодой офицер заволновался, побледнел и стал спрашивать, почему я его задерживаю. Сейчас увидите, сказал я, и когда наряд пришел, я приказал немедленно расстрелять этого «борца за свободу». Конечно, по необходимости диктаторствующие круги Добровольческой армии объединялись иногда для сотрудничества даже с представителями социалистических партий против общего в этот момент врага — большевиков, но это был союз не по любви, а по расчету и на время. Каждый в глубине души сознавал это и чувствовал, что объединяется с врагом, никто не сомневался в том, что после победы над большевиками предстоит такая же упорная и жестокая борьба со своими временными союзниками. Я не отрицаю того, что 656 в армии были и искренние друзья социалистов. Таковые были даже и среди генералов, занимавших ответственные посты в армии. Но это были редкие, случайне единицы, и масса не разделяла их убеждений. Очень хорошо испытали на себе истинное отношение армии такие «борцы за свободу народа», как Гучков и Родзянко, несмотря на постоянное и, наверное, искреннее желание быть ей полезными. Постоянно приходилось мне слышать мнения, высказываемые самыми различными людьми, что хорошо бы повесить Керенского за то, что разложил армию, Милюкова за то, что подготовил революцию, Гессена за то, что пачкает Белое дело жидовскими руками, Винавера за то, что жид и хотел отделить Крым от России, и т. д. Я нисколько не сомневаюсь, что, если бы победили добровольцы, всех «повешенных» демократических друзей Врангеля ожидала бы участь Набокова. Рано или поздно. За что же, в конце концов, боролись офицеры? Какою представлялась им будущая освобожденная от большевиков Россия? В общем они не хотели того, что только что пережили со времени начала гонений на офицеров. Какой это будет государственный строй, который вернет им старое положение в государстве и в армии и обеспечит уважение к их человеческому достоинству — они не знали. Многим казалось, что это будет монархия, но мирились также и с республикой. Главная масса офицеров по-прежнему проявляла полную безучастность к тому, что будет с другими сословиями в государстве. Вопросы рабочий, крестьянский представляли решать начальству, об этом вообще было мало разговоров. Знали твердо одно. Хотелось отдохнуть и жить спокойно после стольких лет войны. Наш старый дом, конечно, нуждался в ремонте, все это сознавали, но офицеры хотели жить в старом, отремонтированном доме, таком спокойном и уютном, где каждая вещь была давно знакома и занимала свое место. Большевики хотели сломать этот дом, построить свой новый и заставить нас жить в нем. Этого офицеры не хотели и боялись, и дальше этих больше сердцем, чем умом переживаемых стремлений их желания пока не шли. Но и эти неоформленные мечты умирали по пути от Орла к Новороссийску и были окончательно похоронены в Крыму. Ответ на то, за что фактически умирали русские офицеры в рядах Добровольческой армии, дают деникинский Юг и, в особенности, врангелевский Крым, «образцовая ферма», «прообраз будущей России» с его кошмарным воровством, и взяточничеством, и расстрелами, пытками и тюрьмами, с его убогим крестьянским и рабочим законодательством, с его выжившими из ума губернаторами, воинствующими попами, контрразведками, публичными казнями женщин и подростков, грабежами и насилием и нескрываемым, рвущимся наружу, несмотря на массовые казни и переполненные тюрьмы, негодованием распинаемого народа. Вот тот строй, «прообраз будущей России», за который фактически боролись и умирали офицеры. Несмотря на громкие приказы и демократические выкрики, было совершенно ясно, что «крымская ферма» есть полная реставрация старой России, где введено было лишь военное положение, где весь народ был взят под подозрение и рассматривался как обвиняемый. Это была старая полицейская Россия, и выразителем ее идеологии были Кривошеин, епископ Вениамин и специалист жандармского сыска сенатор Климович. Полусумасшедшие фанатики-попы, грабители всех чинов и рангов, мстители 657 из рядов привилегированных сословии, потерявшие с началом революции все прежние привилегии, исступленно мечтавшие о расправах с «бунтовщиками», контрразведчики, сделавшие убийство своей профессией, начальники всех степеней, опьяненные безнаказанностью и безграничной властью над населением, садисты и психопаты, получившие возможность свободно проявлять свои инстинкты и покровительствуемые начальством, тысячи жуликов, спекулянтов, темных дельцов, старавшихся урвать что-нибудь в общей неразберихе, — все это сплелось в кошмарный кровавый клубок, намотавшийся вокруг армии и катившийся вместе с ней от донских степей до Орла и до врангелевской западни в Крыму. И тысячи русских офицеров, составляющих основу белых армий, покорные, привыкшие к повиновению, никогда не думавшие и считавшие предосудительным думать о политике, совершенно не разбиравшиеся и не хотевшие разбираться ни в каких политических программах, не понимавшие и не способные понять глубокого значения происходящих событий, шли по российским полям, слепые, как святой Денис, неся на руках свою ничего не видящую голову. Конечно, те верхушки старого государства, которым во что бы то ни стало хотелось сохранить прежний государственный порядок, увлекавшие офицеров на войну с народом, отлично понимали цели борьбы, но в массе белых офицеров этого отчетливого понимания не было. Здесь был и инстинкт самосохранения и инерция долгого одностороннего воспитания и дисциплины. Белой мечты как ясного представления о лучшем для России социальном строе, за который нужно бороться, в массе офицеров не было. Об этом никто не говорил. Это предоставлялось потом решить начальству. Все это вместе, трагическое и сумбурное, называемое Белым движением, было плодом обиды, мести, эгоизма, корысти и недоумения. И меньше всего в нем было государственного, и белая мечта казалась так туманно-неясна или так цинично-эгоистична, что за все время Гражданской войны верхи белых армий не могли и не хотели определенно ее сформулировать, а она была простая и ясная: «Верните нам нашу власть, наши прежние привилегии, наши состояния и наши убытки». И повсюду на огромных развалинах России от Орла до Новороссийска и на крошечной территории Крыма картина была одна и та же. Впереди шла армия, насаждавшая ненавистный народу старый порядок, около армии, цепляясь за нее, беснуясь, проклиная революцию и сводя старые счеты, праздновали свою победу все те гонимые революцией классы, которым не было места по ту сторону фронта. За ними шла густая масса спекулирующих и беспринципных людей, которым было все равно, кого грабить. Это были люди, пользовавшиеся моментом. И на все это смотрел, волнуясь, ворча, протирая глаза и окончательно просыпаясь, народ занимаемых территорий, который по мере продвижения вперед белых армий все больше и сильнее склонялся в своих симпатиях к большевикам. Офицеры исполнили взятое на себя тяжкое обязательство и во славу идиота-царя, купцов, помещиков, попов и жандармов, во славу мошенников, спекулянтов и эксплуататоров рабочего народа десятками тысяч офицерских могил покрыли Россию от Орла до Черного моря и от Урала до Владивостока. Бездарная политика и стратегия белых вождей удесятеряла их жертвы... Революция разрушила армию. Обе стороны стали создавать ее заново. Сначала это была импровизация. На стороне большевиков был энтузиазм революционного народа, обширная территория с громадным источником людского 658 пополнения, большие запасы, оставшиеся от войны, склады обмундирования и оружия, фабрики и заводы. На стороне добровольцев был мозг армии, многочисленное офицерство с его организаторским опытом и военными знаниями. Потом к этому присоединилась помощь Антанты в виде вооружения (оружие, пушки, танки, аэропланы), снаряжения и военной техники. В этот первый период борьбы белые армии были и лучше управляемы, и сильнее армий красных. Когда армия Деникина подошла к Орлу, а армия Колчака владела Сибирью, исчезло неравенство в отношении источников пополнения армии людьми, уголь, хлеб оказались в руках белых и было явное превосходство в источниках конского пополнения и в технике. Наше военное творчество не было стеснено ни в чем. Положение большевиков было критическое, и все же белые армии в результате оказались разбитыми и у Орла, и в Сибири, и в Крыму. Каковы же причины этого повсеместного разгрома белых? Они крылись не только в одном сочувствии революционно настроенных масс к большевикам. Их было много. Я, укажу на те, которые, по моему мнению, играли главную роль в нашем военном поражении. Изучая Красную армию на поле сражения (не по советским источникам, а по личным наблюдениям), я могу отметить три периода ее организации. В первые месяцы Гражданской войны это были вооруженные толпы людей, многочисленные, но недисциплинированные, не объединенные единым командованием, действовавшие вразброд, управляемые начальниками почти без военных знаний и военного опыта. Эти толпы легко разбивались белыми, полки которых имели не только командный состав, но и в рядах простых бойцов много офицеров. Этот период сравнительно легких побед над неорганизованной Красной армией и явился одной из причин будущих поражений белых. Он создал в войсках Южной армии особую тактику Гражданской войны — презрение к противнику и карьера молодых офицеров, без знания и опыта, но отличавшихся большой личной храбростью и умением увлекать за собой людей в этой партизанской войне. Добровольческая тактика заслонила собой настоящее военное искусство, а перед огромным самомнением молодых и невежественных командиров, ослепленные их успехами и отчасти терроризированные ими, принуждены были капитулировать командные верхи. Молодые офицеры быстро делали карьеру, на все ответственные посты продвигались эти вундеркинды, и лица, участвовавшие в 1-м Кубанском походе, считались способными занять любое ответственное место в армии. Старые офицеры, имевшие боевой опыт и знание, постепенно оставались не у дел. По мере продвижения вперед и расширения территории и увеличивалась армия, формировались новые части, но это была все та же Добровольческая армия 1-го Кубанского похода, где бывшие взводные командиры командовали полками, ротные командиры сделались начальниками дивизий, командиры полков командовали корпусами. Да, рядовая масса полков поблекла, посерела и стала более безразличой и беспринципной. И, подойдя к Орлу, Белая армия жила все тем же опытом Кубанского похода, той же тактикой, с той же системой комплектования и назначения командного состава. К этому времени в Красной армии произошли большие изменения. Там шла напряженная организационная работа. Большевистский штаб оказался на месте. Он проявил недюжинный и гибкий талант. Из первых опытов борьбы ему стала ясна необходимость немедленного создания регулярной армии, и он сумел заставить офицеров работать для создания этой армии. Поняв огромное 659 значение конницы в Гражданской войне, он лихорадочно и быстро начал создавать ее. У Орла мы наконец встретились с регулярной и стойкой красной пехотой, правда, составленной пока из чужестранцев, послуживших ядром, опираясь на которое можно было проводить регуляторство в войсках. Но главная заслуга большевиков заключалась в преодолении анархических и своевольных течений в Красной армии, внедрении порядка и дисциплины в ту вольницу, которую она собой представляла, в укреплении власти командного состава и внедрении в рядовую массу бойцов и командного состава стремления к совершенствованию. Белое командование проглядело этот процесс в армии противника и не придало ему того значения, которого он заслуживал. В этот период, не понимая того, что латыши и китайцы лишь первый шаг к формированию регулярной армии, лишь средство, чтобы ее взять в руки и, опираясь на прочную силу, установить порядок, дисциплину и регулярство в Красной армии, не понимая того, что инородческие части и коммунистические ячейки в полках сыграли ту же роль, что и офицерские роты в полках Добровольческой армии, белые тупо кричали о жестокости китайцев и латышей и о страданиях русского народа, отданного во власть инородцам. Этому факту огромной важности в деле совершенствования Красной армии было придано иное значение. Он был истолкован как самозащита народных комиссаров против русского народа, который за ними не идет, и у Орла, несмотря на огромную и богатую территорию в тылу, заключавшую в себе все необходимое для формирования крепкой и сильной армии, несмотря на многочисленное превосходство в технике, несмотря на угнетенное настроение беспрерывно отступавших красных, несмотря, наконец, на полную свободу для нашего военного творчества, мы проиграли кампанию, столкнувшись с регулярными частями Красной армии и, главное, с лучшим, чем у нас, руководством войсками и лучшей стратегией. Вытянутое в одну сплошную нитку одинаковой силы по всему фронту, наше боевое расположение носило на себе все тот же характер сумбурной неразберихи, отсутствия ясного, определенно выраженного плана действий, как и все политические устремления и идеология белых вождей. Полное отсутствие резервов, несмотря на громадное число шатающихся в тылу и что-то формирующих офицеров, избравших себе это специальностью, превращало операцию в авантюру и отражало в себе все то же непонимание обстановки, непонимание противника, огромную самоуверенность и легковесность мысли на что-то надеющихся белых руководителей. Сражение у Орла отмечает собой второй период в развитии Красной армии, сделавшей громадные успехи с начала войны, и отмечает с нашей стороны все ту же тактику и окаменелость мозга командования Южной армии, которое ничему не научилось и ничего не хотело понять. Наше командование никак не могло уяснить того, что причиной наших успехов были не наши совершенства, а больше недостатки в организации, обучении и командовании красных и что теперь эти недостатки постепенно устраняются. Поражение у Орла огорчило, но не переубедило нас. По-прежнему наш командный состав выше всего ставил свой собственный боевой опыт Гражданской войны, да многие из нашего состава и не имели другого опыта. Но время шло, и обстановка менялась. У красных появился командный состав, и части стали насыщаться коммунистами. У нас шло обратное явление: процент офицеров в частях с развертыванием армии все уменьшался и их постепенно выбивали. В Крым отошли Добровольческий корпус и те казачьи части, которым оказалось место на пароходах. Офицеры, составлявшие по-прежнему душу армии, 660 и казаки, эвакуировавшиеся в Крым, отлично понимали, что ожесточенный противник будет беспощаден, и потому дрались в Крыму с решимостью отчаяния. И пока протяжение фронта армии соответствовало нашим силам и против нас еще не было большого превосходства, мы снова одержали ряд блестящих пирровых побед. Этому помогло еще то обстоятельство, что красное командование, считая Крым второстепенным участком, бросило свои лучшие части для преследования армии Деникина на Кубань и затем сосредоточило их на польском фронте. В первый период обороны Крыма наши части маневрировали лучше стоящих перед нами красных. Мы были богаче их техникой, и нашими победами мы были обязаны отчаянной храбрости офицеров и казаков, считавших свое положение почти безвыходным. Но в области тактики и обучения войск мы трагически застряли на опыте 1-го Кубанского похода, а в области стратегии мы шагнули еще дальше назад. Несмотря на громкие призывы о реорганизации армии и критику Деникина, Врангель, надев поднесенный ему корниловцами мундир, вполне примирился с вундеркиндами и признал существующий порядок. В течение второго периода борьбы, на полях Северной Таврии, у Каховки и на перешейках, мы увидели новую Красную армию, еще более совершенную, чем та, с которой мы расстались у Новороссийска. В деле обучения бойцов и искусстве маневрировать, она значительно продвинулась вперед. Мы увидели перед собой уже не латышские и китайские части, мы увидели отличные русские дивизии. 51-я пехотная дивизия и огневая бригада поразили нас своей выучкой, умением наступать и обороняться, стойкостью и дисциплиной. Это было неожиданно. Начальник одной белой дивизии доносил, как трудно и непривычно бороться с 51-й дивизией, которая, будучи обойдена со своих флангов, не отступает, а дерется. Мы находили прекрасно устроенные, примененные к местности и оборудованные окопы, с хорошо продуманным перекрестным обстрелом, с отмеченными дистанциями огня и т. д. Каховский плацдарм был укреплен образцово. Красные полки научились бороться с танками, и при атаке Каховского плацдарма почти все наши танки остались в плену у большевиков. Красная армия вырастала на наших глазах и перегнала нас в своем росте. И это несмотря на то, что у нас даже в рядах простых бойцов служили офицеры, несмотря на полную свободу военного творчества, на большое количество офицеров генерального штаба и специалистов всякого рода. Но и тогда еще не все поняли, что в Красной армии, где командный состав постепенно занимал подобающее ему место, шла упорная и успешная работа, давшая прекрасные результаты. Было ясно, что вместо прежних толп появились почти регулярные войска и что в глубоком тылу у большевиков сформировались части, воспитываемые и обучаемые на опыте большой войны. В Северной Таврии мы увидели применение в красных полках пулеметных групп в наступлении, в полках — команды гренадер и огнеметы, и в Крыму они победили нас не столько своим численным превосходством, сколько выучкой, организацией и лучшим нашего управлением войсками. А мы по-прежнему, несмотря на перемену названия, топтались на месте и все еще считали свои части более совершенными. Не потому ли, что мы были загипнотизированы мыслью о несовместимости свободного военного творчества с большевистским режимом, не потому ли, что на нашей стороне было больше офицеров и были танки и аэропланы, которых не было у большевиков? Конец Крыма отмечает третий период развития Красной армии, в эпоху Гражданской войны все более и более совершенствующейся. 661 А наша военная мысль и в Крыму работала по-прежнему вяло, а чаще не работала вовсе, и наши первоначальные победы мы покупали не уменьем, а ценой офицерских жизней, заменить которые нам было нечем. Решив покончить с армией Врангеля, красное командование, укрепив Каховский плацдарм и отбив наши атаки, стало сосредоточивать под прикрытием его сильную ударную группу. Нам были хорошо известны состав и численность группирующихся там частей. Благодаря неосторожности красных, плохо зашифровывавших свои радиограммы, мы могли ежедневно следить за движением к Каховке частей конной армии Буденного еще с тех пор, когда его дивизии располагались в районе Александрии. План красного командования был прост и ясен: увлекая наши силы все далее и далее на северо-восток, нанести удар собранным в Каховке кулаком по кратчайшему и важнейшему направлению на Перекоп и, отрезав нашу армию от перешейков, одним ударом ликвидировать крымский фронт. Что же делает Врангель? Несмотря на то что главные и лучшие силы противника сосредоточиваются в Каховке, в трех переходах от Перекопа, то есть от самого убойного для нас места, он оставляет против Каховской группы слабый небоеспособный корпус Витковского, растягивает свой фронт почти на 500 верст и лучшие и боеспособные части, Добровольческий корпус и донцов сосредоточивает на второстепенном, потерявшем для нас всякое значение правом фланге в 150 верстах от Перекопа, то есть в 7—8 переходах. Мало того, с каждым днем эта растяжка все увеличивается. Было ли это проявление свободного творчества или просто глупость, мы не знаем, но результат получился известный. В косности и окаменелости военной мысли и в быстром совершенствовании Красной армии отразилась вся сущность боровшихся обеих сторон. Одной, боровшейся за старое, всем складом своего ума боявшейся всякой новизны и неспособной к резким переменам, и другой, для которой в новых достижениях была цель и смысл существования, не боявшейся никакой ломки, не связанной никакими традициями, никакой рутиной. И своевольное, дерзкое, новое, быстро меняющееся и быстро приспосабливающееся, смело и решительно отбрасывающее все, что проявило себя негодным, победило традицию, косность и рутинерство. Так было, так будет! Изгнанием начался третий и последний акт офицерской драмы. Их поношенные офицерские погоны и дырявые мундиры, их раны и ордена, их заслуги перед союзниками в Мировую войну, их галлиполийское сидение и тяжелые каторжные работы в рудниках, в шахтах, на железных дорогах — заграница не оценила. За границей ценят доллар и не любят тех, кто садится на шею, кто сбивает заработную плату. И постепенно, все больше расходясь с живою Россией, забывая в тяжелой борьбе свои военные познания, стала опускаться и редеть офицерская масса. Но это же изгнание многому нас научило. Мы, бывшие русские генералы и офицеры, разбросанные по всему миру (ибо у нас есть единомышленники везде), видели и поняли многое. Мы косили сено во Фракии, мы убирали хлеб в Болгарии, мы строили железные дороги в Сербии, мы копали землю в Польше и Венгрии, работали у фабричных станков в Германии и во Франции. Мы расчищали виноградники, добывали в шахтах уголь, были сапожниками, слесарями, плотниками, портными и повсюду соприкасались с рабочим людом всех стран, мы видели одну общую, роднящую их печаль. И везде мы видели одно и то же горе, ту же нужду, те же надежды, ту же отчаянную эксплуатацию труда. 662 И перед нами постепенно исчезали границы; но у рабочих станков мы не смели говорить о своем прошлом. Тем, кто питался и питается подачками из Парижа, Мюнхена, от Хорти, от католических кругов Франции, от Пилсудского и других — не понять нас. И когда нищими, плохо одетыми эмигрантами мы разбрелись по всему миру, стали искать работу, повсюду нас встречали с самым нескрываемым презрением, с нами не хотели разговаривать, нас отсылали ждать в передней и изредка, в знак особой милости, нам подавали два пальца. Нас повсюду, пользуясь нашей беспомощностью и нашим несчастьем, нашей беззащитностью, эксплуатировали, как рабов. Нам не платили заработанное скудное жалование, нас обсчитывали, увольняли без объяснения причин. В лучших случаях за каторжный труд мы получали половину того, что платили местным рабочим, так как их предприниматели боялись. Мы нигде не могли найти себе защиты, а наши посланники и консулы, сохранившиеся от старого времени, презирали нас так же, если не больше. Некоторым повезло, но масса эмиграции опускалась все ниже и ниже, стала заниматься спекуляцией и темными делами. Помню характерный разговор двух старых полковников, уже откомандовавших полками, бывших рабочими в группе, где я был за старшего. Один рассказывал другому впечатления о визите к третьему, тоже полковнику, товарищу по полку, служившему кухонным мужиком в одном богатом доме. Он был в восторге от этого посещения: «Живет отлично, — рассказывал он о жизни товарища, — пища хорошая, на кухне за перегородкой у него кровать, ест, сколько хочет, хозяева не стесняют. Когда я сидел у него, пришла барыня (так и сказал: «барыня»), ничего, не рассердилась, даже велела мне дать тарелку макарон. Хорошо устроился человек!» Государственный строй, который мы защищали своей кровью, жестоко мстил нам за это. Мы не пойдем теперь в Россию защищать и восстанавливать этот строй... В истории России были войны, когда офицеры и солдаты вдохновлялись на бой сознанием, что они идут выручать и спасать какой-нибудь маленький, обижаемый кем-нибудь народ. Это был благородный порыв. Теперь задачи России шире, они необъятны. Россия идет в первых рядах человечества, освобождая его, творя величайший подвиг, и мы, пробывшие долго в самой гуще рабоче-крестьянской международной массы, мы чувствовали и видели, как к ней, великой красной России, устремлены теперь все надежды и взоры веками страдающей, веками обиженной рабочей человеческой массы. Какое счастье чувствовать теперь себя русским, какое счастье слиться опять со своим народом в одном бескорыстном и чистом порыве! В темную ночь перед страшной битвой Геракл молил богов о том, чтобы поскорее наступил рассвет. Он хотел видеть лицо своих врагов, чтобы быть уверенным в победе. Солнце уже взошло над Россией, и русский народ видит лица врагов и друзей. Мы не сомневаемся в его победе. И мы не боимся белого террора. Мы сами отчаянные. Мы сами прошли через горнило долгой Гражданской войны. Во всеоружии ее опыта, в случае повторения иностранных интервенций, хотя бы и одобренных «патриотическим» врангелевским штабом, встанут в тылу иностранных армий организованные, смелые, многочисленные и неуловимые партизаны, сводя на нет могущество иностранной техники, отвлекая войска с фронта, заставляя охранять каждый клочок занятой русской территории, уничтожая связь, разрушая сообщения, наводя ужас и панику в тылах неприятеля, вырезая проволоку, вражеских вождей и штабы. В этой грядущей последней, отчаянной борьбе русские офицеры, разбросанные по всему миру, снова сольются с родным народом в 663 одном великом порыве, и те, кому суждено будет погибнуть, умрут со счастливым сознанием до конца исполненного долга перед родиной и народом. И снова между искалеченной искусственно привитыми традициями отжившего мира офицерской средой, ничего общего с белым тылом не имеющей, и новой, но родной и близкой советской Россией, установится живая, кровная, неразрывная навеки связь. О БЕЛЫХ И БЕЛОМ ТЕРРОРЕ Четыре года прошло с тех пор, когда на печальный закат русской контрреволюции была брошена тень крымской авантюры. Порыв революционной бури разбросал по Европе защитников старой России, но главная масса осела и осталась доживать свой век на Балканах. В самом глухом закоулке Европы собрались бывшие властители России — тупые, косные, жадные и мстительные — такие, какими они были всегда. Политический хаос в Европе, общая неудовлетворенность, резко обнаружившаяся непримиримость интересов, страх победителей перед завтрашним днем, заставляющий терять голову и идти на авантюры, создают обстановку, из которой Врангель и его друзья еще могли некоторое время извлекать пользу. Но времена меняются. Не в отрицательных, а в положительных ценностях нуждается усталое человечество. На смену героям безвременья, авантюристам, дегенератам и садистам идут сильные и здоровые люди, уверенно и смело на обломках старого строящие новую жизнь. Тем, кто не может осмыслить этого и понять свои заблуждения, все трудней и трудней будет жить. И оттого, что они чувствуют свое бессилие, свое ничтожество и ненужность, все злобнее и мстительнее становятся последние, вымирающие остатки старой России. Как раньше из Галлиполи, так теперь из Сербии бегут бывшие русские офицеры, спасаясь из врангелевского плена. Недавно два офицера, отчаявшись получить визу, улетели из врангелевской армии на сербском аэроплане. Террор белых над русскими людьми, длящийся уже четыре года, является естественным средством духовного облика руководителей белого тыла, заменившего собой рассыпавшуюся армию Врангеля. И чтобы было понятно то, что происходит сейчас на Балканах в среде бесправной, запуганной беженской массы, полезно будет еще раз вернуться к страницам деникинской и врангелевской эпопеи. В них можно найти объяснение разнузданности, насилию, клевете, мести и глупости умирающего за границей белого тыла и понять то непонятное, что до сих пор творится в Сербии. Четыре года прошло с тех пор, когда русские корабли, эвакуировавшие армию Врангеля, прибыли в Константинополь. Четыре долгих года тяжелых страданий, физических и духовных, в течение которых сомнение, зародившееся еще на полях Кубани, крепнувшее с каждым днем в Крыму, превратилось в непоколебимую уверенность. Сомнение в важности и необходимости того, что мы делали для России. На военном совете в поезде Деникина в Новороссийске, перед эвакуацией армии, я был один из тех, кто стоял за продолжение борьбы с большевиками в Крыму. Когда мы покидали Новороссийск, нам казалось, что белая мечта не погибла, что тяжелые ошибки недавнего прошлого поправимы, что на последнем клочке нашей земли, где численное превосходство противника парализуется 664 естественной силой позиции на узких крымских перешейках, мы создадим новую русскую армию, свободную от прежних недостатков, и русскую государственность, основанную на праве и справедливости. На долю Врангеля, этого беспринципного авантюриста и честолюбца, выпала задача ценою тысячей жизней доказать еще раз бесплодность наших попыток воскресить в России умерший старый строй и окончательно на полях Северной Таврии и в болотах Перекопа похоронить нашу белую мечту. И когда заодно с поляками, спасая их, презиравших нас, мы воевали с русским народом, превращая в развалины его достояние, когда, покровительствуемые французами, мы пропускали на фронт и в штабы для работы германских офицеров генерального штаба, обманывая и тех и других, и когда страшной работой контрразведок мы заливали кровью несчастного населения города и села Крыма и лицемерно кричали об ужасах красного чека, жгучая боль и отчаяние охватывали сердце, но еще не было силы уйти... Бессмысленную и недалекую нетерпимость Деникина заменили в Крыму нечистоплотные и невероятные комбинации Врангеля. Для нас стали сразу приемлемы и желанны поляки, отнимавшие у нас исконно русские земли; Махно и десятки других атаманов разбойничьих шаек, которых мы снабжали деньгами и которые грабили и разоряли население, называя себя нашими союзниками; Петлюра и самостийные украинцы, с которыми мы вели переговоры и с которыми также нужно было расплачиваться Россией; наконец, французы и одновременно немцы. В Крыму только через мой штаб 1-й армии по приказанию Врангеля были пропущены для работы на фронте и в тылу три офицера немецкого генерального штаба. Все они имели предписание от ставки и уверяли, что мы скоро получим помощь от Германии, которая будет действеннее французской. Один немецкий офицер генерального штаба, пропущенный по приказанию Врангеля, служил в марковской батарее, затем, ввиду того что это стало известно французам, был для вида арестован, но в Севастополе снова выпущен и явился в батарею проститься. Прибывший недавно в Берлин офицер марковской батареи К. спрашивал меня, не могу ли я ему помочь разыскать его бывшего сослуживца по батарее, офицера германского генерального штаба барона Л. Так под покровительством и при поддержке французов, в самый разгар их симпатий, закончившихся признанием, вырастала и крепла германская дружба. Политика Деникина была неумной, но все же лично он был честным человеком. Врангель не имел и этого последнего ореола в глазах широкой армейской массы. В самый тяжкий для армии момент отхода к Новороссийску из глубоких эгоистических и честолюбивых побуждений Врангель нанес Добровольческой армии предательский удар в спину, много способствовавший ее окончательному разложению, когда она еще держалась у Ростова. Желая дискредитировать Деникина, он пустил по рукам офицеров, стоявших на фронте, письмо с критикой его политики и стратегии. Дух армии он подорвал, разложению ее способствовал, но сам, заменивши Деникина, повторил все ошибки своего предшественника, внося уже полную беспринципность и авантюризм и в политику, и в стратегию. После бесплодных, стоивших много крови и разочарований авантюристических операций на Дону и Кубани, основанных на полном непонимании и полной неосведомленности, Врангель завершил поражение Крымской армии на редкость бездарными операциями в Северной Таврии. Не я один так расценивал стратегические таланты Врангеля. Уже через год после моего ухода из армии высланный из Болгарии генерал Кутепов, проездом через Салоники, зашел ко мне. Прощаясь, он сказал: «Я знаю, что Вы 665 собираетесь писать книгу об обороне Крыма. Я прошу Вас отметить тот факт, что я настойчиво просил генерала Врангеля отвести своевременно армию на перешейки и не допустить ее уничтожения в боях с неравным противником на невыгодных и растянутых позициях Северной Таврии. Но генерал Врангель этого не сделал». С удовольствием исполняю эту просьбу, тем более, что глубоко уверен, что карьера Александра Павловича Кутепова уже никогда не заблестит ни под знаменами Врангеля, ни под белыми знаменами вообще. О политике деникинских кругов писалось много. Ее узость и близорукость, повлекшие за собой постепенную изоляцию Добровольческой армии, на пути к Москве растерявшей все симпатии и казачества и народа вновь занимаемых областей, уже нашли достойную оценку в печати. Отличительным свойством политики Врангеля были цинизм и полная неразборчивость в средствах для достижения поставленной цели реставрации старой России. Эта политика скоро дала себя знать. Гробовым молчанием и ужасом встретило казачье население Тамани проезд Главнокомандующего по улицам города после десанта. Не поднялись и не присоединились Дон и Кубань. Поляки, оттяпав при помощи Врангеля то, что было им нужно от России, и прихватив еще добрую часть исконно русских земель, предали его в самый критический момент. Украинские самостийники от союза отказались. Атаманы различных шаек, действуя на территории Крыма, союз заключили, но разоряли население, дискредитируя власть, на которую опирались они, и, получив оружие и помощь деньгами, переходили на сторону красных. Но, если Врангель не нашел друзей за пределами крымского фронта, может быть, он нашел их в Крыму? Что ответило ему население Крыма на его заботы устроить их счастье? Увы! Из стремления создать «образцовую ферму» ровно ничего не вышло, да и выйти не могло. Своей политикой в отношении населения Крыма Врангель добился в конце концов совсем обратного. Народ возненавидел его и армию, и наше пребывание в Крыму послужило лучшей агитацией в пользу большевиков. В основании постройки «образцовой фермы» лежало не желание сделать население маленького полуострова счастливым своим существованием, а стремление втереть очки иностранцам и партийным главарям, и потому, что она была показной и неискренней, она была бездушной и жестокой. Никто не верил серьезно обещаниям новой власти, поэтому крестьяне совершенно не интересовались гвоздем врангелевской программы — законом о земле. Разъясняя этот закон крестьянам, я удивлялся всегда их безучастию. Во внутреннем управлении царил хаос. Вместо права и законности, о чем шумно кричали, властно царили грабеж и разбой. Население категорически отказывалось давать людей в армию, и насильно мобилизованные разбегались. Добровольцев в армию Крым уже не давал. Генерал Кутепов доносил, что «армия состоит из прибывших из Новороссийска офицеров, казаков и взятых в плен красноармейцев. Крым не дает ни добровольцев, ни мобилизованных». Хлеб укрывался, лошади и скот угонялись в степь, с телег и повозок снимались колеса и прятались, чтобы не нести тяжелой, разоряющей население подводной повинности. Совершенно так же, как с движением вперед в тылу Деникина появился Махно и повстанцы, закишели «зелеными» Крымские горы и плавни рек. «Благодарное» население не давало даже рабочих тылу, и туда приходилось отправлять взятых в плен красноармейцев для работы в портах, отказываясь от единственного, совершенно надежного пополнения, на которое серьезно рассчитывали наши совершенно потерявшие голову стратеги. 666 Население и армия голодали. Есть люди, которые считали это естественным, сравнивая положение Крыма с осажденной крепостью. Это неверно. Мы долго владели Северной Таврией, где скопились громадные запасы зерна и муки. Голодали же исключительно из-за неумелого использования перевозочных средств, бездейстующих или подолгу занятых подготовкой к фантастическим десантным операциям. Конечно, голодное население полуострова, обязанное отдавать последние, ничтожные запасы хлеба за бумажки, на которые ничего купить было нельзя, не могло быть довольно таким положением. Но в гораздо большей степени вызывала недовольство самая система реквизиций или, правильнее говоря, отсутствие в этом деле всякой системы и справедливости, причем главная тяжесть реквизиций падала на беднейшее и без того уже обобранное население. У одного брали по несколько раз, и брали все, у другого не брали ничего. Всякий протест считался проявлением большевизма, каравшимся здесь же смертной казнью по усмотрению любого реквизирующего или попросту грабящего добровольца. Власть не умела реализовать справедливо эти реквизиции и не могла справиться с своеволием тоже голодающих частей. Вспоминаю историю назначения на ответственный пост начальника снабжения бездарнейшего из генералов — Вильчевского. Он был начальником штаба у Кутепова, но Кутепов был им недоволен. Чтобы смягчить его уход, надо было дать ему какую-нибудь компенсацию, и Кутепов предложил похлопотать за него перед Главнокомандующим, у которого Вильчевский пользовался симпатиями. Вильчевский заявил желание устроиться на должность начальника снабжения при ставке. Ходатайство было послано, и Вильчевский, пользовавшийся особыми симпатиями Врангеля, был назначен на этот в высшей степени важный пост, требовавший человека большого ума, дельного, опытного и решительного. И живое дело снабжения утонуло в море бумаги и мертвых бюрократических распоряжений. Огромное недовольство вызывала тяжелая, как я уже указывал, подводная повинность, настолько неумело и плохо организованная, что по крайней мере две трети реквизированных подвод блуждали по Крыму совершенно без всякой надобности. Вместо того чтобы сразу реквизировать для армии необходимое количество повозок, конечно, соблюдая всю справедливость и равномерность обложения, и представить остальную часть повозок для хозяйственных работ и нужд населения, установлена была повозочная повинность деревень, командировавших на три недели свои подводы в армию. Повозки эти, попадая в войсковые части, уже больше оттуда не возвращались, так как полки, стремясь иметь побольше обозов, не отпускали их. Вышедшие из деревень вторые партии повозок на смену первым долго блуждали по Крыму, пока находили свою часть, но чаще не доходили до места назначения и силой разбирались другими частями. А полки, не получившие смены своих повозок и ввиду естественной убыли (болезнь лошадей, порча повозок), требовали пополнения, и деревня отправляла третью партию повозок, когда не вернулась еще и первая, и население оставалось совершенно без лошадей, телег и работников, и в самый горячий период останавливались все полевые работы. Если в деревнях и оставалось несколько телег и лошадей, то крестьяне, удрученные участью первых трех партий, подрубали колеса у телег и угоняли лошадей в степь. Часто, прослужив значительно дольше, чем следует, в части, не видя конца своей повинности и зная, что дома разоряется хозяйство, крестьяне по ночам убегали из обоза, их ловили и беглеца расстреливали как большевика. Для части это было очень выгодно, ибо с этих пор подвода и лошадь становились собственностью. 667 Оценив это, впоследствии стали практиковать различные способы заставить хозяина дезертировать без лошади и повозки, например держать под обстрелом в бою, морить голодом и т. д. Результатом такой распорядительности явилось полное разрушение хозяйства, непомерный рост обозов в частях, глубокое и справедливое озлобление сельского населения и рост зеленого движения. Конечно, на бумаге и для иностранных военных агентов все представлялось иначе. Из моего штаба я послал два пространных рапорта в ставку, рисуя тяжелое положение населения, но эти рапорты потонули в общем море бумаг и угодливо ликующих криков. Объявленная после долгих колебаний реквизиция лошадей была организована также плохо. Это решение было принято после того, как попытка купить лошадей ничего не дала. В это же время части, пришедшие из Новороссийска без обозов и лошадей и вынужденные маневрировать и сражаться, возить за собой кухни, пулеметы, патроны, пушки, не имея возможности покупать за назначенную цену лошадей, просто забирали их у населения и давали квитанции, за которые никто ничего не платил. В этот долгий период колебаний население было основательно ограблено, а когда была объявлена мобилизация, то цена на наши бумажные деньги настолько пала, что эта реквизиция представляла собой уже чистейший грабеж. И этот грабеж производился пристрастно — и у хозяина, имеющего 10 лошадей, и у хозяина, имеющего две лошади, фактически забиралось по одной. Так же реквизировались и другие нужные армии предметы и продукты. Отнимали корм, резали молочный скот, вырубали на топливо сады и разбирали строения. Проезжая однажды во второй раз по одной татарской деревне, я увидел большую площадь, где раньше стояли дома. Остались только трубы. Предполагая, что был пожар, я спросил начальника войсковой части, стоявшей там, отчего произошел пожар и не виновата ли небрежность войск. Бравый полковник ответил мне, что это были «большевистские» дома, то есть дома, среди хозяев которых были люди, подозреваемые в большевизме, и полковник — комендант местечка — приказал разобрать их на топливо. «Большевики здесь еще есть, и дров хватит», — успокоил меня перед отъездом полковник. Такой же тяжелой и неприятной, и также по нашей нераспорядительности, была квартирная повинность. Но и это было еще не все и не главное. Если на огромных пространствах тыла генерала Деникина борьба с повстанцами была затруднительна, то на крошечной территории Крыма это казалось более достижимо. Тем не менее с ними ничего сделать не могли. Врангель назначал и сменял генералов, с фронта отрывались крупные войсковые части, а зеленое движение разрасталось и было неуловимо. Это происходило не только потому, что население было терроризировано зелеными и боялось открыть карательным отрядам места их убежищ. Нет, оно сочувствовало им и в борьбе их не было на нашей стороне. Недовольная и ограбленная войсками и начальством всякого рода, терроризированная и расстреливаемая контрразведкой часть населения уходила в Днепровские плавни и в болота Сиваша, и можно с уверенностью сказать, что, перешагнув за Днепр, наша армия имела бы за спиной ту же картину, что и с армией Деникина, и наши сообщения с Крымом, подвергаясь постоянным угрозам, потребовали бы много войск для охраны. Таково было отношение спасаемого от большевиков населения «образцовой фермы», единодушно в конце концов возненавидевшего спасителей. 668 Политика Врангеля в отношении населения шла все время ощупью. Никакого плана государственного строительства не было. Были старые люди, еще более старые в смысле духа и реформаторства, чем при Деникине, которые, будучи извлечены из архива, стали припоминать то, что считали лучшим для народа в свое время. Не понимаемые этим народом и сами неспособные понять его, они докатились до террора и залили маленький клочок русской земли, еще находящийся в их власти, кровью его несчастного населения. Войска проходили вперед, волна грабежей подавалась к северу, и разоренные деревни, как растоптанные сапогом муравейники, начинали заколачивать дыры и залечивать раны, нанесенные крестьянскому хозяйству. Ненадолго и непрочно. Вскоре другое, еще более страшное зло заставляло жителей деревень и городов бросать дома, семьи и хозяйство и убегать в горы и плавни, увеличивая кадры зеленых. Этим злом, отравившим населению жизнь, злом, как злокачественная язва разъедавшим силу и дух Добровольческой армии и особенно широко развернувшимся в Крыму, злом все увеличивающимся, требующим для оправдания своего существования все новых крови и жертв, злом, находившимся под особым покровительством Врангеля, бороться с которым не решались даже люди, занимавшие большие и ответственные посты, была повсюду раскинувшая свои сети, безответственная и всесильная контрразведка, вдохновляемая бывшим шефом жандармов Климовичем, поставленным Врангелем во главе ее. На нее опиралось и ее указаниям следовало, отделяя друзей от врагов, правительство «образцовой фермы». Армия шла на север, а в разоренных деревнях садилась и прочно свивала себе гнезда контрразведка. Раскинувшаяся на всем пространстве Крыма и Северной Таврии, она творила свое страшное дело, превращая население в бесправных рабов, ибо малейшее недовольство ее деятельностью, малейший протест приводил человека к мучительным истязаниям и петле. Невозможно описать злодеяния, совершенные за три года ее агентами там, где проходили победоносные белые войска. Так же как и бездарные военные распоряжения, она подготовила падение создавшей ее власти. Состав контрразведывательных отделений был самый пестрый. В одном он был однороден: на 90% это были патентованные мерзавцы, садисты, люди легкой наживы с темным прошлым. Помню одну телеграмму Деникина Май-Маевскому. В ней Деникин требовал предания суду «этих мерзавцев контрразведчиков Шкуро». Май-Маевский прочитал эту телеграмму Кутепову, и оба нашли ее выражения резкими. Телеграмму переделали, и она была передана Шкуро в смягченном виде. То, что сказал Деникин о контрразведчиках Шкуро, можно смело сказать почти про всех контрразведчиков армии. Ввиду отвращения и гадливости, которые внушала деятельность этих бандитов всем порядочным людям, учреждение это часто меняло свое название, но этот фиговый листочек ни от кого не скрывал его грязной сущности. Пышно расцветшей деятельности контрразведки в Крыму способствовало то обстоятельство, что многие из начальников Добровольческой армии за три года Гражданской войны потеряли всякое уважение к человеческой жизни и людским страданиям. Зверство, насилие и грабеж вошли в обиход жизни и никого не трогали. Слезы и мольбы расстреливаемых вызывали смех. В некоторых частях все рядовые офицеры по очереди назначались для приведения в исполнение приговора над большевиками. Повесить, расстрелять, вывести в расход — все это считалось обычным, будничным делом. Это не осуждалось, это считалось признаком воли, твердости характера, преданности идее. Не расстреливавшие, или не вешавшие, или мало 669 вешавшие считались тряпками, слабыми людьми, не способными к управлению частью в этой обстановке. Проснулись дремавшие инстинкты и многим отуманили сознание навсегда. Полная безнаказанность позволяла проявлять этот инстинкт в чудовищной форме. Много писалось уже о гнусностях и зверствах контрразведки, и то, что скажу я, будет не ново. Есть люди, которые, обманывая себя и других, оправдывают это ужасное учреждение заботами о счастье «горячо любимой» родины, но я не могу не сказать и не повторить здесь еще раз того, что считаю сказать своим долгом, именно потому, что имею право быть услышанным как бывший начальник штаба цвета войск Добровольческой армии, и потому, что в борьбе с этим злом слово мое даже для врагов должно быть авторитетным. И я не могу молчать об этом, даже если бы врангелевская контрразведка наметила своей жертвой меня. Полная обесцененность жизни, всегдашняя и легкая возможность найти жертву, полная безнаказанность за пытки, издевательства и убийства давали в этой кошмарной обстановке широкую возможность для всевозможных садистов без боязни наслаждаться острыми ощущениями. Стоило раз, два убить, и страсть к убийству росла. Особенно много было загублено молодых девушек и женщин. Это было так легко сделать. Нравится женщина — ее ничто не стоит обвинить в симпатиях к большевизму, в особенности если она одинока, если у нее нет сильных и влиятельных защитников. Подослать к ней агента — и достаточно одного неосторожного слова, чтобы схватить ее и посадить в особую камеру, всегда имевшуюся при контрразведках, и тогда она вся во власти зверя. Ежедневными угрозами смерти, угрозами смерти родных, обещаниями свободы ее, обезумевшую и трепещущую, сбиваемую ловкими вопросами, легко заставить сказать все то, что требуется, наговорить на себя то, чего не было, а затем, запротоколировав ее показания, насладившись, повесить или, если есть уверенность в том, что она будет молчать, опозоренную, искалеченную и уже надоевшую, великодушно выпустить на свободу. Впрочем, контрразведчики могли это делать спокойно потому, что той, которая посмела бы поднять шум, было бы еще хуже. Спокойно, потому что все были запуганы, все боялись, потому что женщин вешали публично на городских площадях, даже в одежде сестер милосердия. Когда я просматривал списки лиц, значившихся за контрразведками, мне казалось, что всю революцию сделали женщины, главным образом девушки и подростки, и главная масса большевиков состоит из них. Сколько погибло и навсегда душевно искалечено их в застенках контрразведок, страшно сказать. Все презирали контрразведку и все боялись ее. Даже Кутепов в минуты искренности высказывал свое презрение к ним. Но он был ушиблен желанием, во что бы то ни стало поддержать славу железного генерала и потому подписывал все смертные приговоры, которые ему представлялись, считая, что здесь надо вешать всех, а там Бог разберет, кто большевик и кто правый. Ясно, конечно, что при всем этом повсюду, и в России, и за границей, кричали о зверствах красной чека и считали это одним из главных козырей своей пропаганды. Население смотрело, сравнивало и делало выводы. Выводы эти, подкрепленные нашими безумными грабежами, были таковы, что наши отступавшие войска нередко обстреливались жителями покидаемых нами деревень. 670 Работа контрразведок не казалась армии столь ужасной. К ней привыкли. А повседневные ужасы Гражданской войны закалили нервы. В распоряжении каждого начальника были свое войсковое отделение контрразведки, которое распространяло свои действия и на население ближайшего тыла, и конвой, служащий для охраны начальника, но главным образом употреблявшийся для выведения в расход неугодных и большевиков. Контрразведка особенно пышно расцвела в Крыму, ибо новый Главнокомандующий нуждался в укреплении своей власти, и, избрав своими ближайшими советниками Кривошеина, епископа Евлогия и специалиста сыска жандарма Климовича, он, в противоположность Деникину, начавшему в конце концов борьбу со злодениями контрразведчиков, ей особенно покровительствовал. В программу контрразведки при Врангеле входила борьба не только с тайными большевиками, но и с тайными и явными деникинцами. Особенная слежка шла за дроздовской дивизией, где симпатии к Деникину были сильнее, чем в других частях армии. В рапортах начальника контрразведки 1-го корпуса и армии часто указывались лица, «преданные Деникину». В Галлиполи контрразведкой даже бы раскрыт (вероятно, в действительности не существовавший) деникинский заговор в дроздовской дивизии. Указывалось на портрет Деникина, висевший в столовой дроздовцев: во главе заговора якобы были полковник Колышев и прочие. В Крыму к борьбе с деникинцами Врангель привлек даже священников. Какие только проходимцы не пользовались религией и попами для своих личных целей. Отбрасывая почти весь период деникинской контрразведки, столь же ужасной, я укажу лишь на некоторые факты и следствия ее деятельности в Крыму. Прибыв в Крым и расположившись со штабом в Симферополе, Кутепов решил сразу произвести соответствующее впечатление и затмить Слащева. Последний был уже достаточно знаком Крыму. Надо было найти большевистскую организацию, а если нет, то придумать ее и виновных (возможно больше) повесить. Для усиления впечатления надо было публично демонстрировать крымскому населению прибытие железного генерала. Так началась карьера нового начальника кутеповской контрразведки подпоручика Муравьева. Бывший, по его словам, товарищем прокурора уже пожилой человек и карьерист, он сразу понял, чего хотел Кутепов, и работа началась. Муравьев прославился тем, что по требованию начальства мог кого угодно и в чем угодно обвинить и предоставить какие угодно доказательства. Впрочем, времена и люди были такие, что сделать это было нетрудно. Впоследствии в Галлиполи Муравьев, уже произведенный Врангелем за отличную контрразведывательную работу в поручики, сам раскрыл мне секрет своих успехов. «Лучшее средство для получения необходимых данных, Ваше Превосходительство, — это порка. Я, сознаюсь, грешен и упорствующих в признании своей вины — порю. Держу и порю, пока не сознается и не скажет, что нужно, и не выдаст сообщников». Легко себе представить, каково это было вечно фигурировавшее в кутеповском полевом суде «искреннее сознание» подсудимых. Они ошибались. Ни одного из них «искреннее сознание» не спасло от расстрела. Нужно заметить, что для поставки большевиков существовали специалисты, поставлявшие в нужный момент большевиков, когда они иссякали и не находились. В Салоникском русском беженском лагере проживал некий бывший полицейский чиновник Тилинин. Он также специализировался в Крыму по части сыска и поставлял большевиков в наши полевые суды и в контрразведки в 671 Крыму. Он попал в Салониках в мою партию топографических рабочих и сразу же начал доносить на своих товарищей всякие гадости. Этот полуинтеллигентный тип, вспоминая однажды первые шаги своей карьеры, рассказывал, что у него долго не было «фарту» и он не находил преступников, но нужда заставила, и он нашел способ. Он завел себе собаку, которую приучил бросаться на человека и лаять, когда он делал рукой один малозаметный, но знакомый собаке жест. «После этого мои дела пошли в гору, а в Крыму я даже сделал карьеру. Когда донесут о каком-либо происшествии в участке, я приезжаю и спрашиваю старосту: ну, кто тут у вас есть такой, от которого надо отделаться? Подозрительные и нежелательные были всегда. Я приходил на место происшествия, куда вели и мою собаку-сыщика, а затем вместе с понятым шел и арестовывал «подозрительных». Когда собака подходила к наиболее подозрительным или нежелательным, я делал ей знак, она лаяла, и все видели, что преступник найден, часто даже удавалось уговорить обвиняемого сознаться для облегчения участи, потому что указаниям собаки все верили безусловно. Если свидетелей не было, то после собаки находились и свидетели. Таким образом, найти в деревне большевика ничего не стоило в любой момент. Начальство меня очень ценило». Через месяц после начала работы Муравьева на улицах Симферополя закачались на столбах первые повешенные. Среди них было несколько несовершеннолетних мальчиков-евреев и одна женщина в костюме сестры милосердия. Напрасно обращались к Кутепову различные делегации от города и земства с просьбой о помиловании несовершеннолетних, Кутепов был неумолим и искренне возмущался просьбой членов Городской Думы не производить публичной казни в городе, так как это зрелище тяжело отражается на психике детей и подрастающей молодежи. Конечно, просьбу эту Кутепов отклонил, и вскоре за первой партией последовали вторая, третья и так далее. Чтобы судить о приемах действий агентов контрразведки, укажу следующие факты. Однажды, будучи уже начальником штаба 1-й армии, я услышал из окна своего кабинета (штаб помещался в Мелитополе) крики и плач. Взглянув в окно, я увидел молодую женщину, хорошо одетую, которую тащили какие-то два субъекта. Она плакала и просила отвести ее в штаб армии. Увидев ее, я узнал в ней жену одного гвардейского офицера, бывшего на фронте со своей частью, старого добровольца. Когда по моему приказанию всех их привели в штаб, выяснилось, что дама эта была на вокзале и имела несчастье понравиться двум дежурившим там агентам контрразведки. Один из них пытался ухаживать за ней, но она его резко оборвала, тогда они стали ее преследовать. Проходя мимо штаба, дама остановилась, чтобы завязать распустившийся шнурок на ботинке. Этого было достаточно, чтобы схватить ее и потащить в контрразведывательное отделение, откуда она бы уже не вышла. На мой вопрос, какие основания были у агентов для ареста дамы, они ответили, что завязывание шнурка на ботинке есть обычный условный знак большевистских шпионов, а значит, и эта дама кому-то подавала знак. Дело разъяснили. Установили ее личность и служебное положение мужа, и несчастную женщину отпустили. Сколько, думал я, женщин ежедневно на улицах крымских городов поправляют развязавшийся ботинок и сколько случаев, чтобы обвинить в шпионаже и большевизме тех из них, которые понравятся агенту. Мне известны несколько случаев сумасшествия в застенках крымской контрразведки. Вспоминаю одну такую жертву: мать, сидевшая вместе с дочерью, не могла перенести ужасных издевательств, которым подвергалась там 672 дочь, и когда последнюю повесили, то мать была выпущена на свободу уже сумасшедшей. Потом еще долго она ходила в мой штаб и по секрету рассказывала всем, что ведь дочь-то была невинна. Вид ее производил жуткое впечатление. Но то, что известно мне, не составляет и тысячной доли тех ужасов, которые творили в Крыму над беззащитным населением хорошо оплачиваемые и откармливаемые палачи врангелевской контрразведки. Агенты контрразведки никого не боялись и действовали нагло. Помню, в штаб армии приехал генерал, начальник кавказской туземной бригады. Он рассказывал, что начальник контрразведки, находившейся в месте расположения его штаба, стал ухаживать за девушкой, сельской учительницей, и когда ему не удалось от нее ничего добиться, обвинил ее в большевизме и арестовал. Генерал приказал ее освободить и отправить к родным в Севастополь. Через некоторое время, однако, от этого агента пришло донесение, в котором он уже обвинял самого генерала в симпатиях к большевизму. В Симферополе во время нашего пребывания повесилась некая Зверева, молодая красивая женщина. Расследование этого самоубийства выяснило, что она была арестована контрразведкой и систематически подвергалась пыткам. Угрозами смерти ее заставили наговорить на мужа то, чего он никогда не делал, после чего мужа судили и повесили. Несчастная не выдержала угрызений совести и покончила с собой. Спустя год после эвакуации один офицер, служивший в Феодосии, рассказывал мне, что дочь его домохозяина, гимназистка Лисовская, жившая с родителями и братом в Феодосии, по какому-то глупому подозрению была схвачена контрразведкой. Главная причина была та, что она понравилась агенту. В течение двух недель ежедневно начальник контрразведки совершал над несчастной девушкой насилие, а затем она была передана агентам. Через месяц ее, зараженную венерической болезнью, выпустили на свободу. Она тоже стала ненормальной, а брат ее после этой истории исчез. Он ушел к зеленым. Преступление контрразведки, как всегда, осталось безнаказанным. Бороться с контрразведкой, покровительствуемой правительством и Врангелем, никому не было под силу. Впрочем, бороться было можно, но для этого нужны были большие деньги. Однако чаще всего деньги тоже служили обстоятельством причастности к большевизму или спекуляции. Обыкновенно тех, у кого находили большие суммы денег, обвиняли в спекуляции, а лица, у которых были драгоценные вещи или бриллианты, не оправдывались никогда. Стоило агенту контрразведки увидеть бриллиантовый перстень на руке подозреваемого — и судьба его была бесповоротно решена. Такие живыми никогда не уходили. Многие контрразведчики составляли себе таким образом большие состояния и теперь хорошо живут за границей. Так был собран богатейший золотой фонд, переданный Врангелю в Константинополе. После того как ящик с драгоценностями взял на хранение в свою каюту генерал Шатилов, большая часть их пропала. Но дело было замято Врангелем. Когда, наконец, за вопиющие преступления, несмотря на упорную защиту его Слащевым, предали суду за вымогательство и расстреляли начальника слащевской контрразведки, у него в чемодане нашли около двадцати золотых портсигаров и много других драгоценностей, отобранных им у расстрелянных и повешенных жертв. Помощник начальника ялтинского контрразведывательного отделения капитан Калюжный в Салониках рассказывал мне в присутствии еще двух офицеров, как однажды контрразведка в Ялте арестовала одного видного большевика. 673 От этого арестованного ждали важных разъяснений, и Калюжный приказал его усиленно сторожить. Но утром его разбудил офицер, бывший в карауле, и сказал, что при обыске у арестованного нашли 500 000 рублей и потому они его на рассвете вывели в расход. Офицер этот принес деньги, приходившиеся на долю Калюжного. Пришлось донести, что при попытке к бегству преступник убит. Такие донесения были обычны. Расследований почти никогда не производилось. Это — воспоминания русских. Такие же воспоминания остались и у иностранцев, посещавших белую Россию. В январе 1921 года я ехал из Константинополя в Афины на греческом пароходе «Поликос». Я был в штатском костюме. Пароходный буфетчик, грек, говоривший по-русски, узнав, что я русский, но не зная, кто я, рассказывал мне печальную историю своей попытки завязать торговые сношения с белыми. «Когда деникинские войска были в Харькове, — говорил он мне, — мне пришла в голову несчастная мысль привезти в Россию товары для населения. Я знал, что русские нуждаются во всем, и привез из Греции большую партию товаров, вложив в это дело все свое состояние. Я получил разрешение в штабе генерала Деникина провезти товары в Харьков. Но когда я приехал туда, меня арестовала контрразведка генерала Кутепова, заявив, что я большевистский шпион. Мои оправдания и жалобы не имели успеха. Генерал Кутепов на мое указание, что я иностранный подданный и привез товары не только с целью самому заработать, но и дать населению то, что ему недостает, сказал, что, значит, я кроме того еще и спекулянт, и обещал меня повесить. Генерал Деникин, до которого дошли мои жалобы, приказал меня освободить. Однако я не получил ни товаров, ни денег конфискованных. Жалобы мои остались без последствий, и меня только еще раз обещали повесить. Теперь вот работаю буфетчиком на пароходе, а до этой поездки был богат. Мой пример подействовал на многих греков и отбил охоту ехать в Россию, где могут ограбить и повесить ни за что». Такие случаи были обычным явлением. То же наглое издевательство и грабеж продолжались и в Крыму. Грабеж этот шел под флагом борьбы со спекуляцией. Спекулянты действительно кишели кругом как черви, но крупных спекулянтов не трогали. Они платили определенную дань, или имели удостоверения, участвуя в продовольственных поставках, или состояли в администрации. Над торговцами и купцами поэтому всегда висел дамоклов меч контрразведки. Часто, выводя в расход, просто сводили старые счеты. «Однажды мне донесли, — рассказывал капитан Калюжный, — что в Ялту приехал некий Нератов. Он был, по моим сведениям, большевик, но кроме того я знал, что он ругал меня, моего брата и нашу семью. Я немедленно арестовал его. К несчастью, был получен приказ о препровождении его в тюрьму для предания суду. Это могло затянуться надолго и неизвестно чем кончиться. Ночью, отправляя его в тюрьму, я назначил надежных людей и пошел сам с ними. Нератов, должно быть чувствуя что-то, все время жался ко мне. Но когда мы зашли в глухой переулок, я отпустил его на один шаг вперед и в упор выстрелил ему в затылок. Донес, конечно, о попытке к бегству». Калюжный с удовольствием вспоминал этот случай, рассказывая все детали, как предчувствовал свою смерть Нератов, как он хрипел, умирая, как его били уже мертвого он сам и чины его конвоя. Тот же Калюжный в присутствии еще двух русских инженеров Осипова и Голушкина рассказывал мне, что в Ялте была группа интеллигентных светских молодых людей — палачей-добровольцев. Они убивали каждую ночь из любви к искусству. 674 Обыкновенно днем кто-нибудь из них заходил в отделение и спрашивал, будет ли ночью работа. Почти всегда среди арестованных были люди, которых спокойно и без последствий можно было вывести в расход. Если работа была, в полночь к определенному месту берега подходила шлюпка, в которую молодые люди принимали одного или нескольких арестованных с их узелками и чемоданами. Им объясняли, что их везут на пароход для отправки в Севастополь. Затем лодка отчаливала, выходя на глубину и стараясь не попадать в луч прожектора английского миноносца. Затем один из тех, кто сидел ближе к арестованному, бил его железным болтом по голове, а иногда и просто тяжелым камнем. Слышалось только хрипение или легкий стон добиваемых людей на дне лодки. Тотчас привязывали убитому камни на шею и на ноги и вместе с вещами спускали в море. Иногда до утра отмывали кровяные пятна на лодке, но часто, несмотря на все старания, это не удавалось. Так изо дня в день приличные, воспитанные и хорошо одетые люди из ялтинского общества проделывали по ночам свою страшную работу. Не они ли, эти молодые люди, творят теперь террористические акты в Европе над неугодными им эмигрантами все по той же указке и под тем же высоким покровительством? О том же, но не с такими подробностями, рассказывал мне бывший начальник гарнизона Ялты генерал-лейтенант Зыков во время своего приезда в Галлиполи. Генерал Зыков утверждал, что некоторых из этих палачей он видел в Константинополе. Они собирались продолжать свою работу за границей, а пока работали в константинопольской союзной контрразведке. Так работала контрразведка в центрах и на глазах у всех. А то, что пришлось мне видеть и слышать по местечкам и деревням Крыма, далеко превосходит описанное. Население воистину начало задыхаться. Жуткий, животный ужас постепенно охватывал беззащитных жителей крымских деревень. И с каждым днем невыносимей становилась жизнь в «образцовой ферме». На некоторых начальников контрразведывательных отделений был возложен сбор контрибуций во вновь завоеванных городах. Так действовал Шкуро в Воронеже, так составляли свои средства другие. Можно себе представить, как взималась эта контрибуция. Знаменитый рейд Мамонтова явился сплошным широко организованным и безнаказанно откровенным грабежом. Д,ля характеристики личного состава контрразведки приведу еще один случай: однажды в Салониках (я жил в русском беженском лагере) прибежал в наш барак в одном белье офицер, поручик Гришин, и заявил, что его избил в бараке «В» солдат Диденко. Коменданта и полицмейстера не было. Дело пошел разбирать я. Оказалось, что оба они, и солдат и офицер, служили в Крыму в контрразведке генерала Слащева, и при одном из грабежей Гришин, пользуясь положением начальника, обделил Диденко и даже наказал его. Последний затаил злобу и затем, когда оба сделались беженцами и положение их сравнялось, часто, выпив водки, вспоминал несправедливость Гришина и бил его. Офицеры этого барака советовали мне не волноваться по поводу случившегося. Это такой грязный субъект, говорили мне они про поручика Гришина, что его стоит бить и Диденко бил его за дело. Действительно, на следующий день Гришин помирился с Диденко и отказался от каких-либо претензий. Оба они были сначала опорой контрразведки Слащева, а после его ухода продолжали то же дело у Витковского. Нужно отдать справедливость, что хотя контрразведчиков и боялись все, но все их и единодушно презирали. 675 Почти все офицеры относились к ним брезгливо. Это была действительно самая гнусная и темная профессия, которую я когда-либо видел, и она усиленно культивировалась Врангелем и его приспешниками. Единодушная ненависть, которую возбуждало к себе правительство, опиравшееся на контрразведку, темный ужас, который вносили кровавые действия в среду обезличенного и бесправного населения, не могли не отражаться на успехах и силе армии Врангеля. В Гражданскую войну, которая велась преимущественно за счет «благодарного населения», — в особенности. Ни одна власть, конечно, не может обойтись без мер самосохранения, но в Крыму контрразведка из орудия охранения власти от тайного натиска врагов ее превратилась в орудие сведения личных счетов, мести, грабежей и угнетения, и она была возведена Врангелем в культ. И это несмотря на то, что он неоднократно получал предостережения о гнусной работе контрразведки. Результатом этой работы было то, что население Крыма провожало в Симферополе и других городах наши уходящие войска выстрелами и проклятиями. П. Струве, конечно, отлично знал, как наша армия страдала от враждебного отношения к ней населения, как это подтачивало и ослабляло ее силу, и тем не менее он сознательно лгал, утверждая, что Белая армия погибла от недостатка «хорошего конного строя». Слова его были подхвачены эмиграцией и успокоили контрразведчиков, Гессена и Милюкова. Кровавая работа контрразведки находила полный отклик в действиях войсковых начальников. Я приведу здесь некоторые характеризующие эпоху и людей факты; многие мнили, что спасают Россию, они и теперь еще продолжают претендовать на эту роль, и за границей, ощущая привычную потребность крови, продолжают свою гнусную работу, стараясь террором приковать эмигрантов к своей идеологии. Путь таких генералов, как Врангель, Кутепов, Покровский, Шкуро, Постовский, Слащев, Дроздовский, Туркул, Манштейн, и множества других был усеян повешенными и расстрелянными без всякого основания и суда. За ними следовало множество других, чинами поменьше, но не менее кровожадных. Один полковник генерального штаба рассказывал мне, что еще во время так называемого 2-го Кубанского похода командир конного полка той дивизии, где он был начальником штаба, показывал ему в своей записной книжке цифру 172. Цифра указывала число собственноручно им расстрелянных большевиков к этому моменту. Он надеялся, что скоро дойдет до 200. А сколько было расстреляно не собственноручно, а по приказанию? А сколько каждый из его подчиненных расстрелял невинных людей без приказания? Я пробовал как-то заняться приблизительным подсчетом расстрелянных и повешенных одними белыми армиями Юга и бросил — можно сойти с ума. Однажды генерал Витковский в Харькове докладывал Кутепову, что он сделал замечание генералу Туркулу, который после хорошего обеда вместе с приближенными офицерами уж слишком поусердствовал над только что взятой партией пленных. Так и сказал — «поусердствовал». Усердием называлась излишняя трата патронов для стрельбы в цель по пленным красноармейцам. Генерал Егоров (бывший после меня начальником штаба 1-го корпуса) рассказывал мне в Салониках, что ему известен факт, когда генерал Туркул приказал повесить одного пойманного комиссара за ногу к потолку. Комиссар висел так очень долго, потом его убили. Подвешивание как вид наказания вообще было у нас очень распространено. Полковник Падчин рассказывал мне, что однажды, когда он был у генерала Туркула, последнему доложили, что пойман комиссар. Туркул приказал 676 его ввести. Мягким голосом, очень любезно Туркул пригласил комиссара сесть, предложил ему чаю с вареньем и велел позвать свою собаку. «Я почувствовал, — говорил Падчин, — что сейчас произойдет что-то скверное, и вышел. Действительно, через некоторое время из комнаты послышались отчаянные вопли, а затем вывели всего окровавленного комиссара и расстреляли. Оказывается, Туркул затравил его своей собакой, которая была приучена бросаться на людей при слове «комиссар». Собака эта впоследствии была убита случайным осколком бомбы с красного аэроплана. Офицеры-дроздовцы говорили мне, что еще более жесток генерал Манштейн. Ветеринарный врач Бердичевский рассказывал, что он был свидетелем, как однажды в Крыму около колонии Гейдельберг среди взятых в плен красноармейцев оказался мальчик, бывший кадет симбирского кадетского корпуса. Когда мальчик заявил, что он кадет, генерал Манштейн лично зарубил его и еще долго рубил шашкой мертвого до неузнаваемости. Бывший офицер штаба генерала Дроздовского рассказывал, что однажды в бою под Кореновской к наблюдательному пункту, где находился генерал Дроздовский, привели взятых в плен 200 большевиков и спрашивали, куда их отправить. Были ли это большевики или мобилизованные, как они заявляли, вчера большевиками крестьяне, проверено не было, но генерал Дроздовский, не отрываясь от бинокля, коротко бросил: «В расход!» — и тогда их принял под свое покровительство начальник конвоя генерала Дроздовского. Тут же у подножья холма началась расправа над пленными. Начальник конвоя приказал им выстроиться в одну шеренгу и скомандовал: «Ложись!» Затем долго ровнял их, чтобы головы всех расстреливаемых были на одной линии, и по очереди выстрелом в затылок из винтовки убивал лежащего. На соседа еще живого брызгали кровь и мозги, но начальник конвоя штыком заставлял его подползать к убитому, выравнивал его голову, убивал и переходил к следующему. Забава эта продолжалась два часа. Расстрелянные лежали ровно, как на последнем параде. Этот господин мог сразу вписать в свою книжку цифру 200. Впрочем, сам Дроздовский в недавно изданном его дневнике пишет (цитирую по дневнику): «Сердце, молчи и закаляйся, воля, ибо этими дикими, разнузданными хулиганами признается и уважается только один закон: око за око. А я скажу: два ока за око, все зубы за зуб» (стр. 53). «Внутри все заныло от желания мести и злобы. Уже рисовались в воображении пожары этих деревень, поголовные расстрелы и столбы на месте кары с надписью, за что. Потом немного улеглось: постараемся, конечно, разобраться, но расправа должна быть беспощадной: два ока за око» (стр. 64). Эта расправа вылилась в следующее: «После казни пожгли дома виновных, перепороли всех мужчин моложе 45 лет, причем их пороли старики (что потом было с этими стариками, когда ушел Дроздовский?), затем жителям было приказано свести даром весь лучший скот, свиней, птицу, фураж и хлеб на весь отряд. Истреблено было 24 человека» (стр. 68). «А в общем страшная вещь Гражданская война: какое озверение вносит в нравы, какою смертельной злобой и местью пропитывает сердца: жутки наши жестокие расправы, жутка та радость, то упоение убийством, которое не чуждо многим добровольцам» (стр. 71). «При занятии противоположного берега прикончили одного заспавшегося красногвардейца. В городе добили 15 вооруженных, замешкавшихся или проспавших, да по мелочам в Любимовке — немцы еще пощадят, а от нас нет пощады» (стр. 87). «К вечеру были передопрошены все пленные и ликвидированы. Всего этот день стоил бандитам 130 жизней» (стр. 93). «Уничтожение их продолжалось, в плен не брали, раненых 677 не оставалось. Было зарублено до 80 человек» (стр. 99). «Два ока за око... австрийский комендант просил комиссаров, еще не казненных, передать ему. Дружески поговорили и... все, кого нужно было казнить, были уже на том свете...» (стр. 118). «Попа-красногвардейца выдрали. Только ради священства не расстреляли» (стр. 130). Но это было только начало деятельности генерала Дроздовского и его помощников на походе в Добровольческую армию. Это была, так сказать, проба пера, когда «сердце приучалось к молчанию» и «закалялась воля». Потом на Кубани и до Орла, а в особенности в Крыму, работы его преемников были чище, глубже как по изобретательности, так и по числу жертв. «Два ока за око, все зубы за зуб». Этот призыв вошел в плоть и кровь, сделался мечтой всех считающих себя обиженными, группирующихся теперь в Сербии около Врангеля. Невозможно представить себе тех ужасов, того моря крови, которым снова была бы залита Россия, если бы этим отуманенным местью людям удалось хотя бы на короткое время снова стать у власти в России. Только враг своего народа мог бы желать этого. Бесчисленное количество расстрелянных и повешенных падает на генералов Постовского и Шкуро. Оба они, будучи пьяницами и грабителями по натуре, наводили ужас на население завоеванных местностей. Однако по общему признанию в армии наибольшей кровожадностью и жестокостью отличался убитый в Болгарии генерал Покровский. Кутепов... Трудно говорить о своем начальнике, с которым провел вместе два года, но справедливость требует сказать, что и он не отличался в отношении жестокости от других. В нем было два человека. Один носил в себе все необходимое для военного вождя — ясный ум, быстроту и правильность решений, умение быстро схватывать и оценивать обстановку, храбрость, полное спокойствие в тяжелых обстоятельствах, безусловную честность и бескорыстность. В общем малообразованный, он много читал и всегда горячо интересовался военными науками. Я всегда с удовольствием исполнял его боевые и организационные распоряжения, которым могли бы позавидовать многие из наших офицеров генерального штаба. За восемь лет пребывания на должностях начальника различных штабов я много видел начальников и должен признаться, что в смысле разумности, твердости, спокойствия и ясности указаний это был один из лучших моих начальников. Я ехал принимать штаб 1-го корпуса, напутствуемый совершенно определенными отрицательными указаниями ставки Деникина о личности генерала Кутепова, моего нового начальника. И скоро убедился, что все, что говорилось о нем, ложь. Он всегда живо интересовался всем, что было нового в военной науке, и, не будучи в академии, сам прошел весь курс военных наук академии, посещая лекции вольнослушателем. Он никогда не стеснялся брать на себя ответственность за отдаваемые распоряжения — качество, которое не очень часто встречается среди начальников. Но в нем был и другой человек, второй Кутепов, странно уживавшийся с первым, — самовлюбленный, карьерист, склонный к интригам, жертвующий всем ради своего благополучия, жаждущий власти и рекламы, могущий предать каждого в любую минуту, когда ему будет полезно для карьеры, как предал он генерала Деникина, генерала Сидорина и других, жестокий и равнодушный к страданиям и убийствам, совершенно не ценящий человеческую жизнь. Он чрезвычайно жестоко карал подчиненных за самые даже маленькие упущения по службе, когда он не боялся никаких последствий, и смотрел сквозь пальцы на часто тяжелые преступления старых добровольцев, боясь 678 потерять свою популярность у этой вольницы. Впрочем, как будет видно дальше, последнее зло было следствием нездоровой организации армии вообще, и, будучи не в силах изменить эту организацию, Кутепов не боролся со злом. Как цельная фигура контрреволюции он, несомненно, крупнее Врангеля. Но он никогда не мог бы быть вождем, даже контрреволюционным. Иногда он был смешон. Любил говорить речи. На гимнастическом празднике технического полка в Галлиполи он начал речь: «В здоровом теле — здоровый дух, как говорит старая русская поговорка». И не понимал, почему засмеялись офицеры. Путь его, так же как других генералов Добровольческой армии, проходил по тенистой аллее повешенных. Жутко вспомнить, какие ничтожные причины иногда вызывали его приказание «расстрелять», и оно сейчас же приводилось в исполнение. Когда после долгой голодовки транспорт наш из Константинополя прибыл в Галлиполи, продавцы хлеба окружили корабль. Наших денег не брали, а местных у солдат не было, завязался товарообмен. На беду на палубу вышел Кутепов. Он подошел к ближайшему солдату, менявшему рубашку на хлеб, и приказал конвою взять его и расстрелять. Тот, простой крестьянин, как и все другие, не понимал, в чем дело. Когда несчастного свезли на берег и на глазах у всех расстреляли, негодование долго не могло улечься. Вспоминаю в Крыму его обходы проходящих мимо корпуса партий пленных. Медленно обходил он выстроенные ряды красноармейцев и вглядывался в их лица, выражение глаз, одежду. Иногда он задавал вопросы. Малейший неудачный ответ, особый штрих в костюме определял судьбу пленного. «В сторону», — коротко говорил Кутепов, и тотчас же конвой отводил обреченного в сторону, а вечером всех обреченных расстреливали. Эти люди погибали буквально за покрой костюма, фасон фуражки («вся власть советам»), выражение лица, в которых Кутепову казались признаки комиссарства или большевизма. Просьбы о помиловании приводили его в ярость. Много таких фильтров проходили пленные по пути, и неудивительно, что эти люди попадали наконец в запасные батальоны нашими врагами. Плоть от плоти Добровольческой армии, «старейший доброволец», он в подчиненных ценил выше всего твердость воли и характер, другими словами — жестокость и беспощадность. Это он считал выражением преданности идее. Он ненавидел людей с мягким характером, поэтому при нем так вольготно жилось всем профессиональным убийцам. Проездом через Салоники Кутепов вспомнил в Союзе георгиевских кавалеров свои действия в Крыму. Я присутствовал при этом разговоре. «Вот, — говорил Кутепов, — меня обвиняют в том, что я расстрелял массу людей в Галлиполи, а я ведь всего-то расстрелял девять человек. И из-за этих пустяков подняли такой шум». В одном был прав Кутепов. Девять человек было каплей в море расстрелянных им. Отличительной чертой Кутепова были карьеризм и способность все принести в жертву ради карьеры. Отсюда склонность к двуличию и предательству. Помню, на меня произвел особое впечатление случай с атаманом Володиным. Один из крымских союзников Врангеля, он был разбойник чистейшей воды, но он имел соответствующий мандат на партизанские действия от Врангеля, и ему оставили право иметь свой отряд. Конечно, от этого друга Врангеля хуже всего пришлось населению, и решено было в конце концов его ликвидировать. Володина заманили в засаду и обезоружили со всем отрядом, привезли в Мелитополь и тут решили повесить. 679 Для виду был устроен полевой суд. Когда суд уже состоялся и приговор Кутеповым был подписан, Володин, не знавший еще об утверждении приговора, хотел увидеться с Кутеповым. Кутепов принял его очень ласково, внимательно выслушал, обещал все сделать, конечно, освободить и ... вечером повесил. Когда Володина вели на казнь, он все повторял: «Это же недоразумение, пошлите спросить Кутепова, он же обещал мне, что смертной казни не будет». Такой же характер носили его действия во время удаления Деникина и во время процесса генералов Сидорина и Келчевского. Пропуская массу других таких же потерявших человеческий облик начальников, выдвинутых на верхи Добровольческой армии, не могу не указать на безусловно ненормального человека, дегенерата и садиста генерала Шпаковского, явившегося к нам с рекомендацией Лукомского и занимавшего высокий пост начальника тыла Добровольческого корпуса. Он был вершителем судеб населения обширного тыла Добровольческого корпуса. Шпаковский приехал в штаб корпуса в Белгороде и должен был возглавлять административную власть там, где еще не сконструировалась власть губернаторская. Бледный, с массой бриллиантов на пальцах, с расширенными зрачками больных глаз, он производил неприятное впечатление. Первый разговор его с Кутеповым произошел при мне. Шпаковский начал прямо: «Чтобы был порядок, надо вешать. Вы, Ваше Превосходительство, как смотрите на это? Вешать или не вешать?» Кутепов, который всегда был на стороне вешающего, а не вешаемого, ответил: «Конечно, вешать». И после короткого разговора бесправное население было передано в полную власть зверя. Шпаковский привез свою контрразведку, которая деятельно принялась за работу. В этот период все были словно помешанные. Огромные и сложные функции тыла, дающего жизнь и силу армии, требовали от тыловых администраторов исключительных способностей. Считалось, что всеми этими качествами обладает тот, кто вешает. Шпаковский буквально не мог спокойно заснуть, если в течение дня он никого не повесит. Скоро среди населения начались вопли, это заставило его еще более усилить террор. Приговоренных к смертной казни Шпаковский водил лично на место казни, и зимой их водили в одном белье и босиком. Однажды посланный в управление начальника тыла за справкой мой адъютант прибежал взволнованный и доложил мне, что приказания исполнить не мог, так как, придя в управление, он застал такую картину — передаю дальше словами его рапорта: «Еще при входе я услышал какие-то стоны и крики, несшиеся из комнаты адъютантов Шпаковского. Войдя в нее, я увидел компанию офицеров, совершенно пьяных, в числе которых были адъютанты и контрразведчики Шпаковского. Они сидели за столом, уставленным бутылками. Перед ними стоял голый человек, один из смертников, предназначенных в ближайшую ночь к расстрелу. Все лицо, голова и грудь его были в крови, и кровь стекала по телу. Руки были связаны на спине. Пьяные офицеры царапали тело смертника вилками и столовыми ножами, тушили зажженные папиросы о его тело и забавлялись его криками. Зрелище было так отвратительно, что я не мог исполнить Вашего приказания и ушел. Но справку получить все равно нельзя, так как они все пьяны». Мой доклад Кутепову об этом результатов не имел, и Шпаковский остался на своем месте. 680 Офицеры телеграфной роты, командированные от штаба корпуса обслуживать связь в городе, где действовал Шпаковский, рассказывали мне о невероятных зверствах, чинимых этим генералом в городе Изюме и других местечках, где он был. Когда начался наш отход от города Орла и дальше, Шпаковский обычно задерживался после ухода штаба корпуса в месте стоянки еще на несколько часов или на день и, оставшись один, предавался дикой страсти, избивая остающееся беззащитное население. Недаром обозы наших частей и отдельные отставшие группы людей из отходивших полков подвергались жителями поголовному истреблению. Ненависть к нам населения в районе Славянска, Изюма и на всем пути до Ростова была такая же, как в Крыму. Офицер телеграфной роты поручик Мальцев, командированный для исправления связи в пункт, где находился генерал Шпаковский, увидел, что на контрольном телеграфном столбе на вокзале висело три трупа. Поручик Мальцев обратился к генералу Шпаковскому за разрешением снять тела, так как они мешали работе по исправлению проводов. Генерал Шпаковский приказал ему исправить провода, не снимая повешенных, при этом Шпаковский лично наблюдал за смущением и отвращением офицера (юрист, окончивший университет), производившего необходимую работу между тремя качающимися и все время задевающими его мертвецами. Когда мы, отходя от Орла, остановились снова в Белгороде, произошел случай, который, кажется, подействовал и на генерала Кутепова. Во всяком случае, скрыть его было нельзя. Дело в том, что озверевшие и пьяные сотрудники Шпаковского, ведя ночью нескольких осужденных на казнь, не выдержали и изрубили их прямо на базаре. Утром жители нашли свежую кровь и части тела одного из казненных, забытые на базарной площади. Одну руку принесли в полицейское управление, и ночное происшествие раскрылось. При эвакуации Харькова произошел инцидент: Шпаковский зашел на вокзал, где заметил одного выпившего молодого офицера-кавказца. Он арестовал его и потребовал, чтобы тот отдал ему оружие. Офицер был доброволец, плохо говоривший по-русски, горец. У него была отличная старинная дедовская шашка, которой он очень дорожил и, видимо, гордился. Отдать оружие было для него страшным оскорблением, и он, положив руку на эфес шашки, сказал, что отдаст оружие только командиру корпуса. Горца повели к Кутепову. Шпаковский, приведя его в оперативный вагон, настаивал перед Кутеповым на предании офицера смертной казни, так как действия его подрывают дисциплину и что, положив руку на эфес, горец, так сказать, угрожал ему применить против него оружие. Молодой офицер клялся, что у него никаких дурных намерений не было, что он хотел явиться только к самому командиру корпуса, которому одному он отдаст свое оружие, что он и его брат поступили добровольцами в армию еще при жизни Корнилова, что он четыре раза ранен. Но все было напрасно. Кутепов приказал его расстрелять. Ко мне подошел наблюдавший эту сцену полковник генерального штаба Александрович и сказал: «Ваше Превосходительство, мы все просим Вас спасти этого офицера. Разве Вы не видите, что он не виноват, и если мы будем казнить за это офицеров, кто будет с нами воевать? А этот, — он указал на Шпаковского, — я все время наблюдал за ним, он наслаждался, видя, как волнуется и томится обреченный офицер». Мне удалось уговорить Кутепова отменить свое приказание и предать офицера суду. Полевой суд, собравшийся на следующий день, свидетельскими 681 показаниями установил полную невиновность офицера в покушении на Шпаковского и оправдал его. Офицера отпустили на свободу. После суда Шпаковский зашел ко мне и укоризненно сказал: «Напрасно Вы настояли на полевом суде. Человек он молодой и горячий, теперь он будет мне мстить. Надо было его расстрелять». У нас произошел короткий и неприятный для Шпаковского разговор. Вскоре он получил другое назначение и ушел из корпуса. Я не знаю, где после этого проявлял он свою деятельность, но знаю, что на всем пути от Орла до Харькова своими действиями он способствовал укоренению той страшной ненависти к белым, которую мы, уходя, оставляли в населении. Я уверен, что если бы белые армии Юга с теми руководителями, которые были тогда и которые бесчинствуют теперь на Балканах, занимаясь травлей иначе мыслящих эмигрантов, вновь появились в России, они вскоре вызвали бы против себя поголовное восстание населения. Пустить их в Россию может только враг России. Таков был начальник тылового района войск Кутепова. Можно себе представить, что делалось в этом тылу, где орудовала еще стая таких же маленьких Шпаковских. Но когда он ушел, все чувствовали, что все симпатии Кутепова остались все же со Шпаковским. Этот господин и теперь является оплотом Врангеля. Недавно в «Новом Времени» была напечатана приветственная телеграмма Врангелю от Шпаковского, который оказался уже председателем Союза георгиевских кавалеров в одной из беженских колоний в Сербии. Таких садистов, действовавших спокойно, под охраной закона, была масса, и большинство их, еще более разнузданных, эвакуировалось из Новороссийска в Крым. Но в Крыму вся работа их, разбросанная прежде на громадных пространствах тыла Деникина, сосредоточилась на населении маленького полуострова. Под их защитой пышным цветом расцвела всемогущая крымская контрразведка. Этому способствовало еще и то обстоятельство, что два самых авторитетных и крупных старших войсковых начальника, с которыми считался и которых побаивался Врангель, генералы Слащев и Кутепов, соперничали между собой в проявлении твердости воли и характера. «От расстрелов идет дым, то Слащев спасает Крым», — песня эта не давала покоя Кутепову. Оба они избрали публичную смертную казнь основой управления, оба презирали общественное мнение, видели во всем только крамолу, которую призваны искоренить. Один был крайне неуравновешенный кокаинист, неврастеник, другой — полуобразованный, беспощадный и жестокий, ушибленный болезненным желанием во что бы то ни стало поддержать славу железного генерала. Оба — продукты Гражданской войны, оба на ней сделали карьеру, оба отуманены безнаказанностью и властью и оба одинаково ожесточенно боролись против малейшего проявления независимости того жалкого учреждения, которое именовалось судом Добровольческой армии. Независимого суда вообще в белых армиях не было: был суд кутеповский, слащевский, Шкуро и т. п. Суд в белых армиях был насмешкой над правосудием. Во главе судебного ведомства стоял генерал Ронжин, человек с таким гибким взглядом на закон, что он как нельзя более подходил к настроению и обстановке. Выше всего он считал волю начальника. Сам по себе безгласный, бесцветный и беспринципный, он отличался исполнительностью. Он мог инсценировать какой угодно процесс, вроде циничного процесса генералов Сидорина и Кельчевского. При Деникине он преследовал врангелевцев и казаков, при 682 Врангеле — деникинцев и врагов Врангеля. Он слепо исполнял волю того, кто был в настоящий момент сильнее, и жевал свой кусок хлеба. Этот человек часто любил говорить об образцовой постановке судебного дела в войсках белых армий и еще недавно читал лекцию на эту тему в Сербии. Его особенно теплым отношением пользовался сформированный Кутеповым военно-полевой суд в Симферополе, более других повесивший и расстрелявший большевиков. Поэтому я остановлюсь на деятельности этого суда немного подробнее. Ввиду того что Крым представлял собой «осажденную крепость», главная масса дел решалась в военно-полевых судах. Для искоренения крамолы и устрашения населения начальники и, в частности, Кутепов требовали от этих судов беспощадности. В Симферополе — местопребывании штаба Кутепова — был сформирован отборный полевой суд. Во главе его был поставлен полковник Литвиненко, впоследствии за свою особо ревностную службу в должности председателя военного полевого суда произведенный Врангелем в генералы. Прошлое его было таково: незадолго до революции, во время русско-германской войны он на занятии в резервном полку убил ударом кулака солдата-еврея, не исполнившего по слабости здоровья какого-то ружейного приема. Преданный за это суду, он бежал на фронт, где его выручил командир полка, ответивший на запрос, где поручик Литвиненко, донесением, что последний убит в одном из боев. Тем дело и кончилось. Дальше помогли революция и общая неразбериха. Человек с такими понятиями о правосудии был для Кутепова находкой, и он назначил его председателем военно-полевого суда в Симферополе. Членами суда назначались по выбору Кутепова офицеры наиболее твердого характера, но иногда Литвиненко ходатайствовал о замене, когда кандидат все же проявлял относительную мягкость. Уже после эвакуации из Крыма Литвиненко рассказывал мне, что приговоры по делу составлялись обычно до суда, а самый суд являлся простой формальностью. Вопрос о том, кого вешать, решался заранее. В Салониках в присутствии еще одного генерала генерал Литвиненко рассказывал мне об одном таком процессе. «Я поселился, — говорил он, — в Симферополе в доме, где жила моя теперешняя жена. Я сразу в нее влюбился, но целый месяц ухаживал безуспешно. Мешал мне один штатский, который также ухаживал за ней и который, видимо, ей нравился. Однажды, сидя в театре, я увидел, что в соседнюю ложу вошла моя жена с этим господином. Это так взволновало меня, что чаша моего терпения переполнилась. Я едва досидел до конца акта, а затем, выйдя в фойе, позвал всегда дежуривших в театре агентов и приказал этого господина взять. Разговор с ним был короткий. Он был обвинен в большевизме и через четыре дня повешен. Приговор суда, конечно, Кутепов утвердил. Устранив это препятствие, я скоро после этого женился. Жена, пораженная произошедшим, уже более не сопротивлялась». Так совершалось правосудие в Крыму. Симферопольский военно-полевой суд, составленный из лиц, подобных Литвиненко, осудил на смертную казнь, повесил и расстрелял множество людей, иногда зеленую молодежь, почти детей, из которых, я глубоко уверен, три четверти были совершенно невинны. Никакие заявления, никакие просьбы и мольбы отдельных лиц и общественных организаций в расчет не принимались. Все смертные приговоры утверждались немедленно, а Врангель благодарил Кутепова за твердость. Смешно и грустно 683 поэтому слышать и читать жалкий лепет бывшего главного прокурора врангелевской армии, сидящего теперь на пайке в Сербии, старика Ронжина об образцовом правосудии в Крыму. Примеров, подобных рассказанным мною, множество. Стоявшие наверху их отлично знают. В Лозанне на процессе Конради генерал Добровольский, бывший губернатором в Новороссийске при Деникине, заявил, что последний, прибыв в Новороссийск, прежде всего подтвердил ему: «Мало вешаете, надо больше вешать». Контрразведка, произвол начальников всех ступеней, военно-полевые суды, предание которым всецело зависело от усмотрения малых и больших диктаторов, убивали, конечно, в корне гражданские свободы, которые официально провозглашались в местностях, занятых белыми армиями. На фоне общего бесправия и произвола резко выявилась безумная деятельность Климовича, Кривошеина, епископа Вениамина и Евлогия, ближайших советников Врангеля. Истеричный и страстный епископ Вениамин не довольствовался речами, он стал рассылать повсюду проповедников-священников, которые часто произносили возмутительные речи. Это были, так сказать, духовные контрразведчики. В своих речах они проповедовали крестовый поход против большевиков со всей свирепостью средневековых проповедников и именем Бога заранее освящали и прощали погромы и убийства. В одном из полков Добровольческого корпуса, два таких священника, ругавшие в своих речах бывшего Главнокомандующего Деникина, были удалены офицерами после проповеди из полка. (Священники часто привлекались Врангелем к травле бывшего Главнокомандующего.) Барон Врангель особенно и везде старался подчеркнуть свою преданность религии, но в частях это толковали по-своему. Я не знаю, был ли Врангель действительно так набожен, как он хотел казаться; и он везде старательно подчеркивал и искренно верил, что епископ Вениамин и его сотрудники помогут ему в борьбе с его противниками, но армия относилась к этому весьма скептически, и в рядах ее епископ Вениамин не пользовался никаким уважением. О нем отзывались с презрением и насмешкой. Вспоминаю один очень показательный эпизод на смотру дроздовской дивизии, который Врангель устроил после того как эвакуированный из Новороссийска Добровольческий корпус отдохнул. Должен был приехать и Вениамин. Была дождливая погода. Дроздовцы были выстроены в поле и ждали приезда Врангеля. Вдруг пошел дождь. В это время, пересекая поле, показалась баба. Она шла, завернувшись в простыню, и ее мокрая фигура производила комическое впечатление. Кто-то из дроздовцев громко крикнул: «Смотрите, Вениамин идет». И сейчас же из рядов послышались крики и смех: «Вениамин! Вениамин!» — и не стихали все время, пока баба проходила перед полком. На фоне бесправия одних и безнаказанности других развились и достигли чудовищных размеров взяточничество и грабежи. Много говорить об этом не стоит. Сколько уже исписано страниц о грабежах и взяточничестве в белых армиях, от которых трепетало население. Укажу лишь несколько, которые совершали и которыми гордились крупные начальники. Помню, после взятия Киева добровольцами командующий 1-й армии генерал Май-Маевский отправился из Харькова в Киев. Половина его поезда была нагружена спиртом, который его адъютанты по прибытии распродали в городе. Когда Май-Маевский вернулся в Харьков, Кутепов вместе со мной пошел с докладом к командующему. На столе у Май-Маевского лежал чудной работы массивный золотой портсигар с его огромной монограммой из крупных бриллиантов. Май-Маевский, увидев, что мы смотрим на редкую вещь, 684 спокойно сказал: «Это в знак признательности за поездку в Киев мне поднесли вчера адъютанты». Помню, в Курске Шкуро пригласил вечером в свой поезд старших начальников. Вечер был интимный с обильным возлиянием. Выпив, Шкуро велел адъютанту принести шкатулку и стал показывать присутствующим редкие и крупные бриллианты, переливая их из ладони в ладонь и объясняя, где и в каком городе во время Гражданской войны он заработал эти драгоценности. Бриллианты эти представляли громадное состояние. Генерал Мамонтов, возвращаясь после своего знаменитого похода, послал в Новочеркасск жене телеграмму, которая стала известна в штабе: «Поздравляю, надеюсь, что в России теперь никто не будет носить таких бриллиантов, как ты». Убитый в Болгарии генерал Покровский награбил громадное количество камней и золотых вещей и хранил их в номере гостиницы «Киста» в Севастополе, где он жид во времена Врангеля. Однажды к нему явился генерал Постовский, переночевал, и чемодан с бриллиантами исчез. Контрразведка рапортом начальнику штаба Донской армии генералу Кельчевскому донесла, что все следы указывают на то, что чемодан унес Постовский. Дело, однако, было прекращено по просьбе Покровского, который не мог вспомнить всех вещей, лежавших в чемодане, а главное, не мог и не хотел объяснить, откуда и как у него появились эти вещи. В Константинополе части войск отдали Врангелю некоторую долю своих золотых и бриллиантовых запасов. Хранить их взял к себе в каюту начальник штаба Врангеля генерал Шатилов. Через некоторое время проверкой была обнаружена пропажа большей части вещей. Врангель просил союзную полицию поиски вещей прекратить и дело замял. Войска беспощадно грабили население, это вызывалось, как я уже говорил, столько же общей распущенностью, сколько и необходимостью существовать, ибо ни интендантство, ни другие отделы снабжения ничего фактически армии не давали. Грабежи населения особенно усилились в Крыму, так как снабжение армии было фактически налажено еще хуже, чем при Деникине, а помощь союзников отсутствовала и ресурсы края и населения были еще беднее, чем на территории войск генерала Деникина. Обыкновенно взять большой город значило обеспечить себя многим необходимым надолго и с избытком. Полки и дивизии, бравшие города, обогащались. Этим полкам завидовали. Завидовали дроздовцам, поживившимся при взятии Харькова, и марковцам, взявшим Курск. При взятии Курска начальник марковской дивизии генерал Тимановский окружил город караулами и в течение целых суток не впускал в него никого из командированных от штаба корпуса, штаба армии и ставки. Все прибывшие из ставки и корпуса комиссии по учету военной добычи задерживались на ближайшей станции. Армия остро нуждалась во всем: в автомобилях, резине, сахаре, коже, сапогах, мануфактуре и т. д. Но генерал Тимановский заявил, что он никого в Курск не пустит, и город сутки оставался в его власти. А в это время там происходило следующее. Капитан Ходатский, офицер офицерской роты III марковского полка, рассказывал мне следующее: «Когда мы вошли в Курск, нам повезло, мы нашли большие склады кожи. Командир офицерской роты немедленно выставил вокруг складов наши караулы. Затем, оставив целыми замки и печати, мы проделали отверстие в стене и всю ночь возили на подводах товар из складов в помещение роты, и к утру три четверти помещений было забито кожами. Затем перед рассветом отверстие в стене было 685 заделано, и склады с целыми замками и печатями были переданы прибывшим из штаба армии комиссиям. Четыре дня подряд в помещении роты шла торговля — продавали спекулянтам товар. Деньги делили на всех. После этого у офицеров появилась масса денег. Шла сильная игра и попойки, во время одной из них сильно избили за что-то ротного командира». А в это время армия оставалась без сапог. Поручик Тилинин рассказывал мне другой трагикомический случай. В этом же Курске было захвачено три вагона сахару. Но часть, захватившая сахар, не успела выгрузить его из вагонов до прибытия комиссии и, комиссия, опечатав вагоны, приставила часовых и сама поместилась рядом. Все были страшно огорчены, но выручил один смелый и находчивый офицер. Между ним и начальником караула произошел короткий разговор: — Дело плохо, надо устранить комиссию. Надежны ли ваши люди? — Совершенно, они моей роты. — Тогда необходимо, чтобы после первых же выстрелов, которые раздадутся ночью вблизи, они бежали. После этого я обстреляю вагон с комиссией. Если там кого-нибудь убьем, не беда. — Понял, будет сделано. С наступлением темноты затрещал пулемет, и стражи немедленно бежали. Затем, побросав чемоданы, бежали в полном составе члены комиссии, а к утру весь сахар исчез из вагонов, перейдя в собственность доблестной части. Председатель комиссии донес, что ночью большевики сделали на станцию набег. Так разграбили Курск, так Шкуро разграбил Воронеж, так были разграблены другие города... В Крыму все осталось по-старому, и после заверений и приказов Врангеля, заявлявших о полном перерождении армии, пришлось на всех дорогах расставлять заставы для перехватывания транспортов с товарами, которые войсковые части направляли в город для продажи. Чинами моего штаба было захвачено и отправлено в интендантство много таких транспортов с кожей и бумагой. И это при полном кожевенном и бумажном голоде в Крыму. Тем не менее большая часть награбленного имущества благополучно доходила до мест назначения и распродавалась. Только транспорт награбленного с широких проезжих дорог свернул на проселок. После двух с половиной лет Гражданской войны все более разлагавшиеся морально остатки южных белых армий очутились за границей. Весь цвет их — 1-я армия Кутепова, марковцы, дроздовцы и корниловцы — собрался на Галлиполийском полуострове. Через пять месяцев пребывания в Галлиполи у Врангеля и Кутепова возник проект: устранив французские части, пробиваться с боем в Адрианополь и далее в славянские страны. Но командный состав колебался. И пока французы не положили предел этой новой авантюре, начальники справедливо доказывали Кутепову, что из этого предприятия ничего не выйдет. И главной причиной этих колебаний была общая уверенность, что части корпуса до цели не дойдут и, выйдя из полуострова, разбредутся для грабежа турецких селений. На диком, с редким населением, окруженном морем и проволокой полуострове, охраняемом со стороны материка двойной линией французских и греческих войск (не считая собственных юнкерских караулов), поддерживать порядок и дисциплину было легко. Стоило лишь припугнуть лишением пайка. Сохранит ли армия дисциплину по выходе из полуострова — за это никто ручаться не мог. 686 А это были лучшие, наиболее стойкие и наиболее дисциплинированные части Добровольческой армии, и откровенное мнение о них начальников, высказанное в тот момент, когда приходилось отвечать за грабежи не перед Врангелем, а перед Европой, было лучшей аттестацией того дела и того государственного строя, защищать и восстанавливать которые вожди этой армии собирались при помощи этих войск. В БЕЖЕНСКОМ ЛАГЕРЕ* Около полутора лет провели мы в русском беженском лагере в Салониках, управляемом комендантом и военной администрацией по назначению Врангеля. В течение этих кошмарных полутора лет мы были свидетелями невероятных и гнусных насилий, которые Врангель и его сообщники проделывали над группой беженцев с целью удержать их в повиновении и создать пропасть, отделявшую их от живой, настоящей России. Мы испытали на себе весь произвол власти догнивающих на Балканах представителей отжившей России, по какому-то непонятному недоразумению продолжающих оказывать свое влияние на судьбу и даже жизнь многих тысяч русских эмигрантов в Греции и Сербии, стесняющих на каждом шагу их свободу и право думать и говорить о России иначе, чем это желает правящая эмигрантская клика. И все-таки мы были также свидетелями, как, несмотря на все стеснения, преграды и кары, с каждым днем все сильнее и сильнее в запуганной и бесправной беженской массе пробуждалось сознание нелепости своего положения и росло стихийное и неудержимое стремление к возвращению домой, к слиянию с Россией. В нашей колонии, почему-то носившей название лагеря, было до 2000 русских беженцев, преимущественно штатских и казаков. Этот лагерь пользовался особым покровительством королевы Ольги, просившей Врангеля при формировании лагеря прислать в Грецию «благонравных» беженцев. Поэтому при отправлении эмигрантов в Салоники производился специальный отбор по происхождению и благонадежности. Отбором занимались князь Путятин (считал себя претендентом на российский престол) и граф Толстой (петроградский губернатор при Керенском), которые, не стесняясь, вводили в заблуждение королеву. Например, полковник Святополк-Мирский (не князь), служивший в добровольческом корпусе, был зачислен во все списки князем. Сам Святополк-Мирский объяснял свой новый титул так: «Князь Путятин, составлявший для королевы список русских, отправляемых в Грецию, спросил меня: «Вы князь?» — «Нет», — ответил я, «Ну, ничего, — сказал Путятин, — запишем Вас князем, королеве будет приятно». Я не протестовал и с тех пор ношу этот титул». В столь специфически обставленном лагере царили и особые порядки. Однажды во время обхода лагеря комендант его генерал Томилов сделал замечание одному офицеру, который позволил себе разговаривать с ним, скрестив на груди руки и отставив ногу. Неожиданно стоявший рядом с Томиловым греческий жандармский полковник закричал: «Смирно перед генералом!» — и ударил офицера хлыстом по лицу. 687 У Томилова не хватило мужества защитить этого офицера, и он промолчал. И хотя удар был нанесен по лицу всех беженцев, чуть слышно запротестовала беженская масса и сейчас же смолкла. Дело было замято, офицеру пришлось уехать, специфический лагерь оказался на стороне жандарма: «Не может так офицер, хотя и беженец, стоять перед генералом». И много было другого, уродливого и тяжелого в нашей жизни. Беженская масса, собранная в Салоникском лагере, по своему составу (бывшие помещики, старые генералы и чиновники всевозможных ведомств, бывшие командиры, воинские начальники, интенданты, священники, много жандармов и контрразведчиков) в большинстве беспомощная, малодеятельная, напуганная, не привыкшая к работе, вечно дрожащая за кусок хлеба, паек и квартиру в тяжелой борьбе за существование, давно потеряла облик политических эмигрантов. Мало чем интересующаяся, кроме сохранения существования, замученная малярией и голодом, не способная к протесту, она была отличным объектом для управления и материалом для создания такой «преданно-врангелевской» группы, от которой за паек и мифические обещания можно было без особого усилия получать и все необходимые восторги, и нужные в данный момент резолюции. И этот лагерь должен был служить выразителем русского общественного мнения и оплотом влияния Врангеля на русскую беженскую массу в Греции. Чтобы сохранить его от разложения и проникновения нежелательных политических влияний, на смену «слабому» генералу Томилову был назначен произведенный в Константинополе в генералы некий беженец Кирилов, который, сделавшись комендантом Салоникского лагеря, стал вводить в нем административные приемы управления, почерпнутые из опыта командования полком в Гражданскую войну. Комендант этот пользовался особым покровительством Врангеля за свою твердость в деле управления беженцами и получил специальные инструкции для «чистки лагеря». Прибыв в начале лета 1922 года в Салоники, Кирилов вместе с салоникским консулом Щербиной, человеком недалеким и крайне правых убеждений, стал вводить в лагере распорядок жизни по военному уставу. В первом приказе он объявил себя «хозяином» лагеря. На беженцев окончательно установился простой и практический взгляд. Они необходимы как тяглое и податное сословие, которое надо предохранить от распыления, проникновения вредных влияний, ибо за счет его кормится врангелевская администрация. Оно не должно причинять беспокойства начальству. В союзники для борьбы с независимыми беженцами призывалась греческая полиция, и приказ коменданта о новом распорядке жизни в лагере консул Щербина повез на утверждение губернатора Македонии. Долго уклонявшаяся греческая администрация по примеру Сербии втягивалась в борьбу врангелевцев против не разделяющих их убеждения русских. В июле того же года в целях окончательного подчинения и обезличения беженцев Кирилов отдал приказ по лагерю, в котором указывал, что когда кончится период малярии, будет назначен общий час утреннего подъема беженцев (некоторые долго спят) и общий час «отхода» ко сну. После этого часа выходить из бараков запрещалось. Посещение друг друга после 12 часов ночи воспрещалось также. Воспрещались всякие собрания и собирания подписей без разрешения и утверждения коменданта и вводились другие стеснения беженцам. Была сформирована, кроме находившейся в лагере греческой, еще русская полицейская команда из казаков, которая стала вторгаться во все мелочи 688 частной жизни беженцев, вплоть до проверки уборки помещений семейных, куда они иногда врывались без разрешения. Казачья команда эта за паек и жалование стала опричниной в лагере. Лагерный полицеймейстер, казачий генерал Алпатов, играя в популярность, часто пьянствовал с казаками, иногда напиваясь до бесчувствия и заставляя тогда присутствующих петь «Боже, царя храни». Впервые была заведена русская тайная полиция, состоявшая на жаловании у греков. К беженцам установилось высокомерное и грубое отношение со стороны администрации. С июля 1922 года все газеты, кроме «Нового Времени», «Казачьих Дум» и «Монархического Вестника» были окончательно запрещены для распространения в лагере и за корреспонденцией беженцев установлен надзор. Милюковская газета «Последние Новости» была запрещена к продаже и чтению. Жизнь в лагере стала невыносимой, но казенный паек и квартира, страх быть выброшенным с семьей на улицу на голод и нужду, увеличивающаяся безработица заставляли беженцев терпеть и молчать, а некоторых даже хвалить начальство. Однако нашлись и такие, кто не захотели подчиниться наглому вторжению в их частную жизнь и резко протестовали против новых порядков. Их протест вызывал сочувствие беженцев. Это заставило начальство и полицию принять решение покончить с недовольными беженцами, не стесняясь в выборе средств. В обстановке греческой действительности это сделать было очень легко. Так были арестованы, посажены в тюрьму и посланы в ссылку без срока на Пелопоннес два генерала и три офицера. Впоследствии, уже после нашего освобождения, бывший посланник в Афинах так излагал нам свой взгляд на причины нашей ссылки: «Я думаю, что вы, занимая высокие должности в прошлом, были громоздки для лагеря, и со стороны консула и коменданта ваша ссылка явилась следствием желания нивелировать лагерь...» Особенному преследованию со стороны лагерной администрации подвергались лица, которые собирались возвратиться в Россию, говорили о жизни в России что-либо хорошее или читали газеты крайне левого направления. На совещании у консула был составлен план провокации. В это время начальник греческой салоникской сыскной полиции, часто бывая в лагере по делу об одной краже, произведенной русскими, близко познакомился с комендантом, который и указал ему после совещания с консулом на необходимость очистить лагерь от «опасного для Греции» политически неблагонадежного элемента. На последовавшем затем втором совещании у консула был составлен список лиц, подлежащих удалению, причем комендант лагеря, основываясь на инструкциях, полученных свыше, особенно настаивал на немедленном аресте генерала Достовалова на том основании, что он выписывает газету «Накануне» и, значит, ведет «большевистскую агитацию» в лагере. В этот список вошло много лиц, в том числе: генерал Достовалов, генерал Лазарев, полковник генерального штаба Александров, полковник Староскольский, инженер Осипов, инженер Яковиди, сибирский промышленник Кубрин и другие. Сведения начальнику полиции решено было давать не прямо и официально, а через низших агентов сыска, которые информировались начальником канцелярии коменданта. Обыски начались с полковника генерального штаба Александрова, у которого нашли один номер газеты «Накануне», который и отобрали, затем были у генерала Достовалова, у которого забрали несколько номеров этой газеты, и у генерала Лазарева, у которого отобрали его переписку с консульским отделом советской миссии в Берлине по вопросу о восстановлении его в правах 689 российского гражданства и возвращении в Россию. За день до этого обыска из квартиры генерала Достовалова во время его отсутствия был похищен (как потом оказалось, чинами комендантской полиции) второй экземпляр его рукописи «Гражданская война на Юге России». Затем начались обыски у других лиц. В результате по подозрению в большевистской пропаганде были посажены в тюрьму и сосланы на острова и в отдаленные места Греции генерал Достовалов, генерал Лазарев, инженер Яковиди и гражданин Кубрин. В эту же группу по подозрению в большевизме был включен летчик, поручик Лебедев. Официального, однако, обвинения предъявлено не было. Генералу Достовалову было заявлено, что он будет немедленно (через два часа) отправлен на остров на ломки мрамора (откуда не возвращаются), и только вмешательство командующего войсками Македонии спасло его от каторжных работ. Следствия никакого не было. Лишь около 10 дней агенты русской и греческой сыскной полиции тщательно собирали по лагерю слухи. Просьбы о назначении суда встречались насмешкой, просьбы опросить наших свидетелей — также. Консул и комендант и агенты Врангеля в Афинах приняли все меры, чтобы не допустить суда над нами. В тюрьме и в пути до места ссылки мы подверглись всевозможным лишениям и унижениям со стороны греческих жандармов. Наши прошения и заявления греки оставляли без ответа, говоря, что они признают единственной законной русской властью в Греции лишь старого русского посланника в Афинах г. Демидова, через которого только мы и можем направлять все свои просьбы и жалобы. Ознакомившись с делом, г. Демидов нашел ссылку и арест наш несправедливыми и обвинения недоказанными и предпринял шаги для нашего освобождения. Одновременно группа греческих социалистов, расследовав наше дело, решила, действуя через своих представителей, внести запрос в парламент о вовлечении греческой администрации в борьбу русских политических партий и о ее незаконных действиях в нашем деле. Однако грозные события, разразившиеся в Малой Азии, быстрая смена правительств и революция помешали осуществлению этого намерения. Действия г. Демидова, вначале успешные, после переписки военного представителя Врангеля в Афинах генерала Невадовского со штабом Врангеля стали затягиваться. Пересмотр нашего дела, предпринятый губернатором Македонии по просьбе г. Демидова и представителя Лиги Наций г. Корфа, ничего нового не дал, и греческий министр внутренних дел согласился на наше освобождение, если г. Демидов за нас поручится. После переписки со штабом Врангеля Невадовский в письме от 1-го сентября старого стиля предложил нам от имени посланника дать подписки дословно следующего содержания: «Генералы Достовалов и Лазарев обязуются никогда не заниматься на греческой территории, ни вообще где-либо большевистской или какой-либо иной политической пропагандой». В письме говорилось, что подписка такого содержания нужна представителю Лиги Наций г. Корфу и губернатору Македонии Стаису (в это время уже уволенному от должности и преданному суду). Далее в этом же письме представитель Врангеля в Греции генерал Невадовский уже совершенно цинично добавлял, что в случае присылки такой подписки нам будет немедленно дано освобождение, право приезда в Афины, деньги на проезд, даровая квартира в Афинах и визы — одному в Германию, другому в Россию. 690 Отлично понимая, что подписка такого содержания не нужна ни представителю Лиги Наций, ни отданному под суд министру, и видя в этом требовании лишь новый шантаж берущего нас за горло врангелевского бандита, мы категорически отказались дать такую подписку и обязались лишь не заниматься на территории Греции никакой политической пропагандой. 11-го сентября старого стиля генерал Невадовский получил подписки и сообщил нам письменно (от 12-го сентября), что ввиду появления в газете «Накануне» нашего письма, в котором мы изобличали деятельность белых на Балканах, дело освобождения вновь откладывается до посылки нами в эту газету опровержения с указанием невиновности в нашей ссылке консула Щербины и Кирилова. «Это, — добавлял Невадовский, — может быть, улучшит ваше положение». И в этом же самом письме, издеваясь над нами, представитель Врангеля добавлял вновь: «Посланник, разобрав ваше дело, усмотрел в вашем аресте несправедливость и отсутствие улик и доказательств виновности». Конечно, написать такое опровержение мы отказались, ибо все доказательства провокации консула и коменданта были у нас налицо. После этого еще в трех письмах Невадовский, вновь угрожая нам, требовал прислать опровержение в газеты, указывая, что только это может улучшить наше положение и что наша обязанность — опровергнуть нападки большевиков на Врангеля и Кутепова (прилагалась статья по поводу нашей ссылки из «Вестника Земледельца»). На последние его совершенно циничные письма мы не отвечали совсем и начали действия в другом направлении. После шестимесячного пребывания в ссылке мы были наконец приказом министра внутренних дел освобождены, и нам разрешено было выехать из Греции. Причем ввиду получения нами от наших друзей предостерегающих писем из Сербии, представителем Лиги Наций было оказано нам содействие в проезде и в получении виз в Германию через Италию. Делу нашего освобождения мы были исключительно обязаны помощи некоторых общественных деятелей греков и председателя социалистического клуба в Каламате, который глубоко возмущался преступной работой в Греции врангелевцев. Пришлось, однако, для успокоения стремящихся нас задержать в ссылке агентов Врангеля, до конца вести все хлопоты по нашему освобождению через русские управления даже и тогда, когда фактически наше освобождение было уже подписано греческим министром внутренних дел. Пришлось прибегнуть к этой хитрости, ибо у нас имелись достоверные сведения о новой готовящейся против нас провокации с целью помешать нашему выезду из Греции. Насилия, которым подвергались мы, продолжают твориться над русскими беженцами в Греции и Сербии и теперь. За два дня до нашего отъезда из Греции по доносу русских монархистов в Афинах была арестована одна пожилая дама только за то, что сын ее уехал в Россию. Монархисты решили отомстить его старухе-матери. Вместе с ней была арестована группа ее знакомых русских. Сотни русских беженцев, не желающих подчиниться наглым указаниям врангелевских бандитов, и ныне томятся и избиваются в тюрьмах Сербии и Греции. Есть, однако, полное основание предполагать, что в недалеком будущем тяжелое положение русских в этих странах изменится к лучшему, ибо правительства Сербии и Греции начинают уже тяготиться назойливым и наглым вмешательством повсюду русских монархистов и врангелевцев, захвативших монополию представительства России и пользующихся местной администрацией для сведения личных счетов. Однако и по сие время жизнь в этих странах независимо мыслящих русских еще очень тяжела и полна неожиданностей. Доносы, аресты, убийства, 691 выведения в расход по добровольческому способу (все как в Крыму) продолжают широко практиковаться среди несчастного русского населения этих двух стран. После уничтожения остатков армии Врангеля оплачиваемые им сотрудники превратились просто в шайку разбойников, пускающих в ход всякое оружие, от клеветы до ножа включительно, против тех, кто не желает подчиниться их указке. Во имя справедливости и гуманности, во имя установления дружеских отношений с живой, настоящей Россией, во имя, наконец, безопасности и спокойствия своей страны правительства Сербии и Греции должны принять все меры для уничтожения хозяйничающих на их территориях вракгелевских шаек. Представители Лиги Наций в Сербии и в Германии, ныне спокойно наблюдающие творящиеся там безобразия, должны оградить от врангелевского террора тех русских, которые, будучи связаны тысячью жизненных нитей, временно принуждены жить там. Ибо никакой врангелевской армии или штаба армии в действительности не существует. Осталась озлобленная кучка бандитов, не способных ни к какой созидательной работе, догнивающих на Балканах, отравляющих воздух Греции и Сербии злобой, местью и ненавистью, существующих только потому, что враги России не теряют надежды воспользоваться их услугами в тот час, когда они захотят снова залить кровью Россию. «ЖЕРТВЕННЫЙ ПОДВИГ» На галлиполийском пленении нескольких тысяч обманутых русских офицеров и солдат кучка правых политических дельцов продолжает делать «гешефт». Поэтому своевременно сказать несколько слов правды об этой темной, окутанной ложью странице белой агонии, которую спекулирующая на ней группа белградских торговцев живым товаром старается окружить ореолом подвижничества, ореолом жертвенного подвига во имя родины. Все написанное здесь представляет дословную передачу подлинных документов и показаний лиц, как игравших видную роль в Белом движении, так и тех, кто явился лишь жертвами этой бессовестной спекуляции. Когда сделалось ясно, что Крым удержать невозможно, Врангель отдал приказ о погрузке остатков своей армии на пароходы. В этом приказе он подчеркивал два пункта: 1) он, Врангель, не берет на себя никаких обязательств за дальнейшее будущее армии и ее содержание. Он считает себя лишь обязанным спасти тех, жизни коих угрожает опасность при советской власти, предоставляя им места на пароходах, но снимает с себя всякую ответственность за их будущее; 2) всем, кто мог безнаказанно для себя остаться в Крыму, состоял ли он в рядах армии или нет, безразлично, рекомендовалось настойчиво во имя общего дела не садиться на пароходы. Таким образом, этим приказом Врангеля разрывались существовавшие между ним и офицерами и солдатами армии прежние отношения подчиненности и представлялась каждому свобода выбора и действий в будущем. Но каждый из активных участников Белого движения, где Врангель был лишь один из многих случайно выдвинутых контрреволюцией вождей (всего было 18 всевозможных «правителей» и «главнокомандующих»), имел право претендовать на свое место на русских пароходах, которые никогда не принадлежали ни лично Врангелю, ни его правительству. Так все и поняли этот приказ, и с этой минуты каждый считал себя свободным устраивать свою судьбу по своему желанию. И если посадка на 692 пароходы производилась по войсковым частям, то это было следствием ясно сознаваемой каждым необходимости сохранения порядка в этот трагический момент, а также следствием инерции в подчинении и привычки к дисциплине, которая еще продолжала сохраняться и на которой, как увидим ниже, построили свое благополучие штатские и военные дельцы. Однако начальники и штабы уже заметно потеряли прежний авторитет, и было много случаев, когда им приходилось бороться и вступать в споры с войсковыми частями за место на пароходе. Главная масса Добровольческого корпуса была посажена на пароходы «Саратов» (штаб Кутепова и корниловская дивизия) и «Херсон» (штаб корпуса, генерал Писарев и дроздовская дивизия). По выходе в море Кутепов в разговоре со своими ближайшими помощниками заявил, что его тревожит мысль о будущем. «Все Вы можете бороться с жизнью и устроитесь как-нибудь, но я — я могу только командовать войсковой частью и не представляю себя в другой роли». В разговорах со своими сотрудниками Кутепов зондировал почву о возможности сохранения армии в том виде, как она есть, высказывая взгляд, что распыление армии будет невыгодно для всех и что спасти людей от голода можно, только сохранив армию и дисциплину. По прибытии в Константинополь он, однако, объявил в своем штабе, что все, кто желает и может покинуть пароход, имеют на это право, и часть штаба Кутепова простилась и сошла на берег. Но сойти на берег в Константинополе было нелегко ввиду ограничений, установленных по этому вопросу союзным командованием, и не всем желавшим удалось это сделать. В Константинополе Кутепов виделся с совершенно растерявшимся Врангелем и высказал ему свои взгляды на необходимость сохранить армию, очистив ее от обременяющего, мало дисциплинированного элемента. Тем не менее Врангель отдал второй приказ, в котором, подтверждая свою неответственность за будущее армии, указывал категории лиц, которые считались уже не состоявшими в ней, и тех, которые при желании могли в армии остаться. Вместе с тем все офицеры и солдаты, состоящие в армии, считались свободными заявить о своем желании ее покинуть и выйти из ее состава. Местом высадки для частей 1-й армии (Кутепова), сведенных впоследствии в корпус, союзное командование в Константинополе указало Галлиполи. Во время стоянки на рейде в Константинополе и в пути до Галлиполи Кутепов был занят наведением порядка на пароходе, и постепенно первоначальная растерянность окончательно уступила место твердой решимости командовать тем, что останется, до конца, а дальше будет видно. Среди командного состава мысль Кутепова встретила полное сочувствие. За долгое время войны, европейской и Гражданской, все отвыкли от производительного труда. Жизнь, не обеспеченная жалованием и пайком, жизнь, где нужно бороться за существование, незнакомая и непривычная, пугала больше войны. Война, опасности — это была родная стихия: большинство высших начальников (от командиров полков и выше) были молодые офицеры, вся сознательная жизнь которых прошла в войне. Военная служба была их ремеслом, и Гражданская война давала широкий простор для выдвижения на командные верхи авантюристам. Риска они не боялись. От мирной жизни отвыкли, и она казалась им пресной. Долгая война, участие во всевозможных авантюрах последних лет искалечили и притупили их сознание и выработали особые легкие взгляды на жизнь. Этот элемент, всплывший на поверхность случайно, не особенно стеснявшийся в средствах, был отличным материалом для проведения того плана, который задумал Кутепов. Но для сохранения армии в том виде, как она есть, для поддержания дисциплины и предохранения частей от распыления, для сохранения командных 693 должностей необходимы были соответствующая обстановка и, главное, сочувствие французов, которые давали средства на содержание армии. Судьба покровительствовала Кутепову. Еще по дороге из Константинополя в Галлиполи, рассматривая карту дикого полуострова и оценивая место будущей высадки, он сказал: «Отсюда уйти будет трудно. С трех сторон море, а с четвертой можно и не пропустить. А кто уйдет, побродит по полуострову и с голода вернется обратно». Обстановка для сохранения армии создавалась благоприятная. Вторая часть задачи — сочувствие французов к сохранению существующего порядка — достигалась провокацией. Нужно было только внушить французам мысль, что предоставленная самой себе, вышедшая из повиновения своим начальникам масса в 25 тысяч человек, к тому же вооруженная (французы были уверены, что Кутепов прячет в Галлиполи даже пушки, и сильно преувеличивали число сохранившихся патронов и оружия), делалась опасной для населения, для сохранения мира на Балканах и способной на самые неожиданные выступления. Сделать это было легко. Кутепов решил сохранить возможно больше оружия, не особенно протестовать против слухов о сильном вооружении корпуса, а Врангелю был отправлен доклад для предоставления французам — о той опасности для мира, какую представляет собой его армия, лишенная командного состава, своей организации и дисциплины. Впрочем, до вступления на галлиполийскую почву Кутепов все еще колебался, и на «Саратове» был объявлен приказ Врангеля о новых условиях службы в армии и о свободе каждого принять решение: уйти или остаться. Конец этим колебаниям положил начальник дроздовской дивизии, молодой 26-летний генерал Туркул, произведший переворот на «Херсоне», когда он вошел на галлиполийский рейд. Когда командир 1-го корпуса генерал Писарев, бывший старшим начальником на «Херсоне» приказал своему начальнику штаба генералу Егорову объявить офицерам и солдатам, находившимся на пароходе, второй приказ Врангеля о предоставлении каждому права остаться или уйти из армии (перейти на положение беженцев), генерал Туркул объявил этот приказ недействительным и арестовал и генерала Писарева, и его начальника штаба. Получив записку от генерала Писарева о произошедшем, Кутепов отправил на «Херсон» своего начальника штаба генерала Достовалова с приказанием расследовать произошедшее. Расследование выяснило, что генерал Туркул считает приказ Врангеля ненужным и вредным и объявлять его своей дивизии не позволит. К удивлению генерала Достовалова, Кутепов вполне присоединился к мнению генерала Туркула и решительно ничем не реагировал на незаконные действия своего подчиненного. Больше того, в нем он нашел то, что во время пути он искал среди окружающих, и поступок генерала Туркула окончательно положил предел его дальнейшим колебаниям. На «Саратове» было объявлено, что приказ Врангеля будет разъяснен дополнительно. Примерно через час после этого, выйдя на палубу, Кутепов заметил одного солдата, менявшего свою рубашку на хлеб, который привезли к пароходу турки. «Как, продавать казенное имущество?» — закричал Кутепов и немедленно вызвал конвой, который, посадив в лодку несчастного солдата, совершенно не понимавшего, в чем дело, и наивно после приказа Врангеля считавшего себя свободным, отвез его на берег. Здесь же на глазах у женщин и детей, солдат и офицеров обоих пароходов солдат был расстрелян. Так был разъяснен приказ. В головах эвакуированных солдат и офицеров получился сумбур. Выходило так, что все остается по-старому. Долго волновалась втихомолку палуба, 694 но протестовать никто не смел, и с этой минуты вопрос о праве ухода из армии больше не поднимался. Об этом просто не смели говорить. Сойдя на берег и расположив по квартирам войсковые части, Кутепов принял ряд мер для укрепления дисциплины и воспрепятствования распылению корпуса. Ему удалось запугать и убедить начальника французского гарнизона полковника Томасена в том, что его вооруженная масса людей будет подчиняться только своим начальникам и что только они одни могут предотвратить грабежи и разбои, которые начнутся немедленно после того, как дисциплина ослабнет. Полковник Томасен вполне поверил этому и отправил в Константинополь соответствующий доклад генералу Шарпи. В результате мер, принятых Кутеповым, в Галлиполи появилась знаменитая «губа» — старая турецкая тюрьма, всегда переполненная и охраняемая юнкерами, куда стали сажать всех наказываемых в дисциплинарном порядке. Появился военно-полевой суд. Всего Кутепов расстрелял в Галлиполи, по его собственным словам, «пустяки» — девять человек. Перешеек был прегражден цепью юнкерских караулов и проволокой и наблюдался французским батальоном чернокожих, за которыми еще далее стояла цепь греческих караулов. Всех записавшихся в беженцы (каковых, несмотря на террор, оказалось все-таки около 2000) пропускали через строгий контроль, лишали обмундирования и вещей под предлогом, что вещи нужны в первую очередь армии. Пропускались в беженцы только больные, калеки и инвалиды, и беженский батальон поставили в самом низком, лихорадном месте. Командиром батальона был назначен генерал Кочкин, глупости которого неоднократно удивлялся вслух Кутепов. Кочкин разделил беженцев (калек и инвалидов) на роты и взводы и ежедневно устраивал им занятия пешим строем, гимнастикой и военные прогулки. Жизнь в беженском батальоне превратилась в ад, и скоро оттуда стали поступать заявления о раскаянии и возвращении их в строевые части. Списки раскаявшихся объявлялись в приказе, беженцы болели, умирали, а их все держали и никуда не отправляли. Ежедневно из полков поступали длинные списки бежавших ночью, многих из них находили чернокожие французские солдаты и греческие жандармы, избивали беглецов и приводили обратно. Незнание местности вселяло безнадежность, но побеги не уменьшались. Много бежало на азиатский берег, к Кемалю. Уезжавшие в отпуск (пускались только благонадежные) в большинстве назад не возвращались. Бежавшие из списка частей не исключались. Кутепов запретил это делать, чтобы не вызывать уменьшения выдаваемого числа пайков. По этому поводу часто происходили недоразумения с французами, которые доказывали, что состав частей значительно меньше представляемого. Несмотря на некоторую прибыль из Константинополя отчаявшихся в поисках работы и хлеба людей, состав корпуса в последнее время был около 16 000, но в списках показывалось всегда 30 000—32 000 человек. Впрочем, лишние пайки до солдат не доходили. В то же время усиленно велась агитация на тему, что беженцы везде мрут с голоду и умоляют о возвращении в армию. Повсюду расклеивалась субсидируемая Врангелем бурцевская газета «Общее Дело». Вновь возобновила свои действия контрразведка, и тайные отделения ее завелись во всех полках. Снова все были взяты под подозрение, и ежедневно сыпались доносы на лиц, «разлагающих армию». Даже верные дроздовцы были объявлены ненадежными за то, что повесили в своем собрании портрет Деникина. Об этом преступлении Кутепову докладывалось ежедневно. Но Кутепов, чувствовавший большое уважение к Деникину, не хотел карать преступников. 695 Контрразведкой был объявлен неблагонадежным и представитель земскогородского союза, присланный из Константинополя для открытия мастерских. Кутепов запретил ему вход в лагерь, и он уехал в Константинополь. Только после пререканий с Хрипуновым допустили другого, благонадежность которого была вполне проверена. Но Врангель, извинившись перед Земгором, свалил вину на исполнителей и вполне одобрил действия Кутепова. Мало того, генерал Шатилов прислал секретное предписание Кутепову, где от имени Врангеля сообщал провокационные сведения о том, что общественные деятели в Константинополе во главе с Хрипуновым настаивают на передаче им контроля над расходуемыми на армию суммами, что Главнокомандующий решил не допускать, так как это поведет к умалению его прав и «к смене, а может быть, и полному уходу командного состава». Скрытая борьба, интриги против общественности и натравливание продолжались в течение всего пребывания в Галлиполи. Это было напрасно, ибо круги белой общественности, конкурируя с Врангелем за право распоряжаться жертвуемыми на армию средствами, отнюдь, не добивались ее уничтожения. Но движимый патриотизмом Бахметьев прислал из Америки крупный куш, и «жертвенный подвиг» Кутепова и Туркула оказался великолепной курицей, приносящей золотые яйца. Все дело было в том, чтобы поделить яйца; но интересы всех, и Врангеля и Хрипунова в том числе, сходились на том, чтобы сохранить эту курицу и возможно более увеличить рекламой ее доходность. И Врангель и так называемые общественные деятели не были инициаторами «подвига», но быстро поняли, что в балканской неразберихе это будет безопасное и выгодное дело, и поспешили примазаться к нему. Месяца через четыре после выгрузки в Галлиполи явился в корпус посланец Земгора князь Павел Долгоруков. Он просил разрешения поговорить с офицерами. Тяжело было слушать монотонные и откровенные излияния этого престарелого рамолика, и обыкновенно группа слушателей быстро редела. Все беседы его сводились к бесконечным и циничным заявлениям: «Держитесь, господа, потому что если вы распылитесь, то мы не удержимся в Константинополе и тоже должны будем прекратить свою работу. Мы держимся только вами». Отсюда ясно, что и в интересах Земгора было сохранить подольше и побольше галлиполийцев. Противодействия Земгора нечего было опасаться. Командный состав в Галлиполи приобрел, таким образом, новых союзников, и для окончательной гармонии в действиях по одурманиванию тех, кто сидел в палатках, надежно охраняемый от распыления, и за семь верст таскал на своей спине скудный паек, нужно было только распределить сферы влияния и доходы. Спекуляция белым товаром шла вовсю. Шла нагло и торжествующе. Однажды от Врангеля пришла телеграмма для объявления корпусу, что желающие ехать в Восточную Сибирь могут записаться. Телеграмма была объявлена в приказе по корпусу в то время, когда Кутепов был в отсутствии. По прибытии в Галлиполи Кутепов сделал выговор начальнику штаба и заявил, что «можно объявлять сколько угодно о записи в Аргентину или в африканские легионы, все равно туда много не пойдет, так как условия жизни очень тяжелые, но в Сибирь поедет большинство и мы (командный состав) останемся ни с чем». Телеграмма Врангеля была объявлена недействительной и запись в Сибирь прекращена. Все, казалось, шло хорошо. Но были и темные пятна, с которыми приходилось бороться. С неимоверными трудностями и риском пробивались беглецы из Галлиполи на волю и рассказывали правду о «жертвенном подвиге». 696 Появились описания галлиполийской жизни и гнусностей, творящихся там, в газетах. В Салониках в одном бараке жило 130 таких беглецов, и он назывался «галлиполийским». Однажды из помещения французского коменданта под сильным конвоем чернокожих на пристань провели группу в несколько сот офицеров и солдат и, посадив их на пароход, отправили в Константинополь. Оказалось, что это были лица, бежавшие из лагеря, искавшие убежища у французов и укрывавшиеся во дворе французской комендатуры, где им удалось упросить коменданта выручить их из галлиполийского плена. Эти сцены стали повторяться. Пришлось установить наблюдение и за домом французского коменданта. Французское командование стало действовать решительнее и настойчивее. Пришлось уступить. При отправлении одной группы беженцев разыгралась такая сцена. Кутепов случайно был на пристани. Когда трап был поднят и пароход стал отчаливать, вся масса беженцев столпилась к борту и до конца, пока было слышно, осыпала проклятьями и руганью Кутепова, который ничего уже не мог сделать. «Негодяи, мерзавцы, рабов из нас хотели сделать!» — доносилось с парохода. Кутепов со свитой ушел под град ругательств. После этого случая переход в беженцы стал обставляться еще строже. Но не только в этом наглом закреплении попавших в ловушку людей состояло преступление Врангеля и Кутепова и содействующих им политических спекулянтов. Самое страшное было в другом. Ужас заключался в том, что бессознательным и слепым оружием для проведения в жизнь своего эгоистического плана они сделали вывезенных из Крыма мальчиков-юнкеров, почти детей. Почти 2000 этой зеленой молодежи в возрасте от 15 до 18 лет, совершенно безграмотной, ибо многие из них бросили давно учиться и с 12—15 лет пользовались всеми прелестями свободной жизни в условиях Гражданской войны, были превращены Кутеповым в галлиполийских тюремщиков, охранителей, караульных и наблюдателей за остальной массой солдат и офицеров. Из всего корпуса только эти дети были полностью вооружены. На них возлагалась фискальная служба, караулы при тюрьмах и гауптвахтах, эти дети охраняли перешеек и ловили бежавших на волю офицеров и солдат, ходили патрулями по городу ночью, охраняя спокойный сон начальства, приводили приговоры в исполнение. В свободный от наряда День они зубрили винтовку, часами занимались пешим строем и уставом, шли в караулы на дороги, к гауптвахтам и тюрьмам. Их невежественные руководители и учителя сами перезабыли за шесть лет войны даже и свое военное дело. Главная цель обучения сводилась к выработке из них дисциплинированных и послушных автоматов, готовых на все. Так калечилась нравственно насильственно удерживаемая в темноте, безграмотная, не знающая жизни, совсем юная молодежь. Напрасно некоторые настаивали на том, что Гражданская война кончилась, что нельзя убивать нравственно молодежь и делать их никуда не годными в жизни людьми, что надо учить их тому, что им будет важно и нужно в жизни, — это только обостряло отношения и усиливало подозрительность. Рабовладельцам это было невыгодно, и лучшие годы юношей и детей проходили в караулах и изучении устарелых уставов, вырабатывая неучей, бездельников и будущих авантюристов. И теперь еще они, сидя в Белграде, все охраняют, щелкают шпорами, ничего не делают, получают паек и мечтают о привольных временах Гражданской войны. Этот морально загубленный элемент получает новое назначение формировать кадры «патриотической» молодежи, террористов и несчастных, никудышных 697 неудачников, которые сейчас должны изображать преданную массу, а потом, когда прозреют, будут проклинать погубивших их негодяев. Но проклятия уже сыпятся на их голову. Образованный ныне Кутеповым «Орден галлиполийцев» преследовал тайную и чудовищную мысль — создать окончательную пропасть между Россией и одураченными галлиполийскими статистами, использовать их для враждебных против России актов, надолго оторвать их от родины — и имел в основе все ту же цинично-эгоистическую цель не остаться в одиночестве, над чем-то властвовать, из чего-то черпать доходы. Чужое счастье, молодые жизни — все ставилось на карту, все приносилось в жертву собственному благополучию и эгоизму. Но многие уже поняли и многие горько раскаиваются. И пока под тройным караулом сидели в Галлиполи «святые статисты» с яхты «Лукул», из Земгора, от Бурцева, Карташева и других рассылались слезные прошения пожертвовать хоть копеечку на «жертвенный подвиг». И получали и кормились. В истории Белого движения Галлиполи явилось своего рода «делом Эмбер». Это был величайший шантаж, величайшее надувательство общественного мнения и главным образом жертвователей, наглый обман и насилие над личностью. Но старая привычка повиноваться начальству, террор, безвыходность положения, лживая агитация и полная неосведомленность о том, что делается за пределами Галлиполи, давали широкий простор произволу и спекуляции. Галлиполи было естественным следствием низкой нравственности белого командного состава во главе с Кутеповым и Врангелем. Галлиполи было естественным последствием деморализующего влияния Гражданской войны, постепенно вытравившей у белых руководителей после ряда неудач все чувства, кроме эгоизма и самосохранения какой угодно ценой. Знаменитое «дело Эмбер» повторилось в Галлиполи в более крупном масштабе, и под пустую, ничего не стоящую шкатулку с надписью «Жертвенный подвиг» и теперь еще продолжают вымогаться у доверчивых людей крупные ссуды. И не только карикатурой, но, может быть, самым правильным из представленных проектов «галлиполийского нагрудного знака» был прекрасно исполненный рисунок одного полковника, весьма популярного в Константинополе, изображавший груду французских консервов, из-за которых выглядывало смеющееся лицо Кутепова. Февраль, 1924 г. Публикация Н. СИДОРОВА, И. КОНДАКОВОЙ