Татищев А. А. Записки об Императорском Александровском лицее / Публ., [вступ. ст. и примеч.] В. В. Берсенева // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1999. — С. 416—429. — [Т.] IX.
Столетняя история Царскосельского, а затем Александровского лицея пестрит примерами достойнейших выпускников, которые верой и правдой служили Родине, на какое бы поприще не бросала их судьба. Высокий уровень преподавания в Лицее сочетался с высокой гражданской ответственностью лицеистов, традициями взаимопомощи и лицейского братства. «На нас лежит тяжелый долг, и мы обязаны не словами... а делом доказать, что мы достойные представители нашего дворянства, во имя «общей пользы» работающие в духе чести, гуманности и свободы»*, — писал автор предлагаемых записок, лицеист LXII выпуска (1906 г.).
Екатерина Борисовна, урожденная кн. Мещерская, фрейлина Императрицы Марии Федоровны готовили Алексея к государственной службе, как, впрочем, и его братьев, Бориса и Никиту, ставших впоследствии, первый — секретарем миссии в Афинах, а второй — Ломжинским вице-губернатором. Алексей воспитывался в училище Св. Анны в Санкт-Петербурге, по окончании которого был зачислен в Александровский лицей. Осенью 1905 г. еще лицеистом он находился при адмирале Ф. В. Дубасове, посланном с целью прекращения крестьянских беспорядков в Черниговскую и Курскую губернии. Выйдя в мае 1906 г. из Лицея с большой золотой медалью, Татищев целиком посвятил себя претворению в жизнь аграрной программы П. А. Столыпина, для чего поступил на службу в Переселенческое Управление и вместе с начальником Управления Г. В. Глинкой совершил ознакомительную поездку в Сибирь. В 1908 г. Татищев был направлен в Амурский район для сбора статистического материала по переселенческому делу. После представления собранных сведений и высокой оценки Двора в 1911 г. назначен заведующим Приморским переселенческим районом, где занимался устройством переселенцев, помощью им во время стихийных бедствий, организацией продовольственного дела, строительством школ и церквей. В октябре 1912 г. Татищева перевели на должность Начальника Управления землеустройства и земледелия Туркестанского края. В Туркестане он встретил начало I Мировой войны, потребовавшей от него решения проблем хлынувших сюда беженцев из Западных губерний, поднятия производства хлопка и продовольствия, крайне необходимых для армии. В декабре 1915 г. Татищев был переведен в Петербург. Вступив в должность Помощника начальника Переселенческого управления, Татищев занимался в Комитете по делам местного кредита, присутствовал в качестве представителя Министерства Земледелия на заседаниях Государственной Думы. Он оставался на этом посту и после Февральской революции. Осень 1917 г. Татищев провел в Тифлисе и по возвращении в ноябре в Петроград был командирован в Рыбинск. Последнее место, откуда имеются сведения о нем, это Ессентуки, где Татищев жил зимой и весной 1918 г.**
Публикуемые записки датируются 1902—1903 гг., написаны в обычных школьных тетрадях вместе с конспектами лекций. Хранятся в РГИА (Ф. 878. Оп. 2, Ед. хр. 181).
ГОВЕНИЕ 1903 ГОДА
Неделя говения в этом году была весьма обильна событиями. Глубоко ошибался бы тот, кто думал, что поведение лицеистов сдержаннее во время говения, чем в другое время. Совершенно наоборот. Уже явившись в Лицей в понедельник утром, мы узнали, что Будберг1, сидит впредь до разрешения в карцере, а Воронцов2 и Семирадзский3 наказаны без отпуска. Оказалось, что накануне они сидели на заборе, rendez-vous нашего класса. Вдруг показывается какая-то дама, очень скверно одетая, и крестьянка. Будберг с иронией замечает: «Вот две красавицы идут». Дама услыхала, рассердилась и к Лукину4; тот к инспектору. Шмидт5 отправился по классам разыскивать виновных. Наши сознались и были наказаны. Дама оказалась какой-то генеральшей, и потому карцер LVI класса украсился изображением «генеральши» и забора. Впрочем Будберг провел время в карцере сравнительно хорошо. Вечером мы к нему все пришли, а Зарубин6 принес с собой гармонику и карцер огласился звуками «барыни».
Понедельник начался скандалом Меклеру7. Войдя в класс Тата задал нам писать Waltari lied, которого никто не знал. Решили не писать. Меклер сейчас же сдался и предложил Purxiwal’ я, но было уже поздно. Никто не писал. Тата изводился, сказал Рейнботу8, что «es wirt ihnen am exam schlecht gehen»*; Рухлову9, что он испортит ему право баллов, наконец выслал Рейнбота из класса. Через минуту Рейнбот возвращается и говорит: «Господа, вон из класса!» Раздается звонок, хотя 9 еще не было, и все уходят. Немедленно было собрано собрание и постановлено на следующем уроке уйти из класса, если Меклер будет спрашивать, так как это льготный урок. Так и случилось.
Меклер вызвал Севастьянова10, стук падающей скамьи у Соллогуба11 и все уходят из класса, оставляя Меклера вдвоем с Севастьяновым, который саркастически улыбается. Через несколько времени, когда Тата ушел, класс возвратился. Прибежал Вебб12 с урока и попытался уяснить себе причины этого поступка. Ему заявили, что выход был обусловлен тем обстоятельством, что Меклер кричал на Соллогуба и обвинял его во лжи. Вебб, конечно, понял, что дело нечисто, но ничего не сказал и ушел наверх. День прошел довольно тихо, но к вечеру при смене воспитателей оказалось, что настроение возбужденное.
Во вторник перед логикой началось настоящее побоище, названное революцией под впечатлением рассказа Помяловского. Подушки замелькали в воздухе, крик, гам, шум. Эмме13 изводится.
Вдруг Пустошкин14 выбивает окно в зале. Это было каплей, переполнившей чашу. Он отправил Пустошкина в карцер на двое суток. Шум однако не стих, а только увеличился, особенно с появлением Кульмана15. Кафедра была окружена амфитеатром скамеек. Балаган полнейший. Задний ряд парт, впрочем, остался на месте, и там сидели лица, мирно читавшие посторонние книги. Человека два записывали, остальные смеялись и разговаривали. Наконец урок кончился. Препарация прошла тихо. Ночью же дежурил Вебб. В среду мы решили поехать к фотографу. Вебб разрешил нам отправиться туда после первых трех уроков, и опоздать на второй английский. Большинство уехало до завтрака, часть осталась завтракать. По случаю поста мясо было изгнано из меню, так что обед был полупостный. Нам пришлось иметь объяснение с начальством по поводу Семирадзского, которого не хотели отпустить сниматься. По счастью удалось уломать директора, напирая на то, что Лемке поступил в наш класс осенью, и таким образом официально сделается LXII курсом.
К фотографу мы съехались в час. Сняли нас довольно скоро, но мы все же собрали у него в atelier собрание и постановили раньше 3 не возвращаться. Мы с Раевским16 отправились домой, где я переодел собственный мундир на казенный и поехал в Лицей. Приехали ровно в три. Вебб еще был на уроке в V классе. Наконец он возвращается, встречает меня и Раевского и спрашивает: «Who has not yet come?»*. Мы с улыбкой показываем на себя и на Берга17 со Смирновым18, единственных присутствующих.
Вебб извелся. «Это подлость. Это свинство. Обещали прийти в час, а в три еще нет. Я всех запишу», и действительно отметил всех неприбывших. Оказалось, что Берг подвел всех. Не остался на собрании, а поехал прямо в Лицей и приехал ранее двух.
Урок французского языка прошел довольно оригинально.
Севастьянов и Dulon19 рассказывали друг другу похабные анекдоты, а Michel сверх того канканировал. На втором уроке начали приезжать. Юрка привез с собой пирожки, которые были съедены тут же безо всякого стеснения, даже Dulon предложили. Dulon, видя, что урока не будет, мирно начал рассказывать мне, Раевскому и Буторову20 похождения Саломона21 (в границах приличия, что не всегда бывало), причем начинал всякий рассказ словами: «Vous aves entendu dire sans doute que...»**, а кончал: «n’est-ce-pas vous le saviez dejaans moi»***. Легкий способ рассказывать секреты. Класс между тем обрушился на Берга. Крики все возрастали и возрастали и наконец дошли до такого напряжения, что я перестал слышать Dulon, говорившего на расстоянии полу-аршина от меня обыкновенным голосом. Берг оправдывался, класс надрывался, чуть не дошло до общей свалки. Наконец урок кончился. Прочли молитву и отправились обедать. Барановский22 сел около Вебба и рассказал ему следующую историю. Нас, якобы, сняли, но неудачно, потому мы снялись во второй раз, и остались ждать, пока не выяснилось, что группа удалась. Затем все пошли пешком в Лицей. Вебб поверил, или сделал вид, что поверил, а ведь это было все, что нам нужно. В 6 часов была лекция Петрова23, которая на меня однако не произвела никакого впечатления, может быть потому, что я очень устал, так что я чуть было не заснул. Говорил он о покаянии Ниневитян. Смирнов ушел в отпуск тайком от родителей, в «Травиату» с Собиновым24. Он долго сомневался, идти или нет, но наконец любовь к музыке превозмогла. После лекции нам было сообщено по телефону, что Двукраев25 намеревается на другой день нас спрашивать по анатомии, но так препарация была лишь половинная, так как это была неделя говения, а анатомию никто не знал, то мы решили отказаться и преспокойно ничего не делали. Вечером начался содом. Так как в четверг на говений утренний звонок бывает лишь в 9 часов, то разумеется, рано ложиться не имело смысла. Румянцев26 куда-то ушел, а у нас началась игра в карты, нарисованные на бумажках. В 11? я ушел спать. Покоя мне однако не дали. Прежде всего начали петь арии из «Belle-Helen». Затем, когда я разделся, меня выкувыркнули из кровати. Я извелся, но опять поправил кровать. Тогда началась битва подушек, продолжавшаяся добрых полчаса. Думая, что все кончилось, я улегся, но был опять потревожен Буторовым, перевернувшим мою кровать. В борьбе с ним я себе раскровянил руку, к счастью, ибо меня после этого оставили в покое. Но тут я извелся. Перевернул кровать Соллогуба и пошел обмывать руку в одной рубашке. Как на зло меня кто-то окатил водой, так что мне пришлось спать в (дневной) рубашке. Беспорядки еще не кончились, а только возобновились в другой стороне дортуара. Были перевернуты почти все кровати и свалка началась. В начале первого пришел Иван Александрович, которому и удалось после долгих усилий водворить порядок в этом хаосе, царствовавшем в дортуаре IV класса.
Четверг начался тихо. Чай был постный, но так как за нашим столом сидит трое еретиков, то в молоке недостатка не было. Служба сошла благополучно, но уроки после часу были весьма оригинальны.
Меклер вошел довольно робко, но затем посмелел. Класс же держал себя из рук вон плохо. Грызли семечки. Сабуров входит в класс и останавливается посреди комнаты.
«Сабуров, gehen sie auf ihren Platz»*, — говорит Тата.
«Сейчас, Her Mechler», — спокойно отвечает Яшка, выплевывая шелуху и беря в рот другое семечко.
«Verlassen sie die Classe!»**
«Что, Her Machler», (опять выплевывая).
Меклер повторяет требование. Яшка подходит к своему месту, вынимает французскую книжку, берет у Барановского пригоршню семечек и уходит. Класс шумит. После урока Иван Александрович заявляет, что Сабуров по просьбе господина Меклера сажается в карцер. Яшка возмущен, но идет, зная, что теперь говение, и карцер безразличен. Урок кончился. Все идут в залу и разгуливают, не думая нисколько об анатомии. Но вот является Двукраев и говорит: «Ну, господа, весь этот урок мы посвятим спрашиванию». Все отказываются отвечать. Тогда он прибег к следующей мере.
«Кто хочет иметь 12, пусть отвечает. Иначе я этот балл никому не поставлю. Спрашивать же я буду снисходительно, принимая во внимание, что Вы не готовились к моему уроку».
Пришлось согласиться. Первым отвечал Рейнбот. Абсолютно ничего не знал, но получил прежний балл, т. е. 12. Затем другие. Двукраев спрашивал два урока, ставил всем прежние баллы, но последних отвечавших спрашивал несравненно строже, чем первых, спрашивал, как обыкновенно. В 6 часов была опять лекция Петрова. Насколько первая прошла для меня незамеченной, настолько же сильное впечатление произвела на меня эта лекция. Мне трудно было бы сказать, о чем именно он говорил, но все же его разговор оставил сильное впечатление в моей душе. Он говорил о покаянии, говорил о значении обрядов, что мы известные явления, так сказать обряжаем во внешнюю форму, говорил о необходимости исповедываться перед другим лицом, ибо как можем мы судить себя самого. Рассказал про одного сектанта, который целую неделю ходил к нему в церковь и говел, и который сказал ему следующее: «Я знаю, что православный народ живет скотским образом, что они почти что все мерзавцы, но у них есть хоть одна неделя в году, когда они обращаются и живут в соединении с Богом. Из-за этой-то одной недели в году стоит жить в вере, ибо сиро вить без веры».
В заключение он говорил, что привязанность наша к Лицею могла бы укрепиться, если бы мы в нем во время говения пережили бы минуты духовного экстаза, разумеется, это пожелание останется всегда тщетным.
Возвратясь после лекции в класс, мы узнали, что Меклер опять многим испортил право баллов. Это всех взбудоражило и было решено собрать после чая серьезное собрание. Чай прошел довольно шумно. Когда я поднялся наверх, то увидел картину совсем необычайную. Все сидели в классе на партах, а председатели говорили стоя впереди. Более всех распинался, конечно, Рейнбот. Все были согласны, что дело идти так дальше не может. Столкновения с Меклером происходили почти каждый урок, он нас резал, мы ему скандалили, он грозил испортить право баллов, что и приводил в исполнение и угрожал также провалом на экзамене. Поэтому было решено не останавливаться ни перед никакими мерами. Известно, что когда класс возбужден, то он не вполне сознает, что он решает. Всегда надо дать ему успокоиться, для чего распускается собрание. Тогда отдельные личности сговорятся друг с другом, выяснят, чего они хотят, и чего можно и чего нельзя добиваться, и тогда можно созывать окончательное собрание для постановления решения. У нас также появились крайние мнения. Многие совершенно серьезно предлагали скандалить Меклеру каждый урок, причем устраивать скандал в самой сильной форме, т. е. уходить из класса. Поступать так до самого конца года. Кто-то заметил, что придется объяснить начальству наше поведение. Рейнбот ухватился за эту мысль. «Да, всем классом идти к директору и требовать удаления Меклера из Лицея. Пусть его вышибут вон. А если этого не захотят сделать, так и мы примем свои меры и не будем присутствовать ни на одном уроке!»
Это показалось некоторым уже слишком абсурдным. Я попросил слова. Мне долго его не давали, так как начали подавать мнения, в какой форме представить это требование директору. Прямо, или же намеком, что мы заниматься не можем с Меклером. Преемником ему назначили Вебба. Против этого восстало большинство, говоря, что нельзя путать в эту историю Вебба. На минуту водворилось молчание и я воспользовался этим промежутком, чтобы заметить, что удаление учителя по требованию учеников вещь неслыханная. В крайнем случае, она была бы допустима при новом учителе в первое же время его преподавания, но эту меру директор никоим образом не может применить по отношению к Меклеру, ввиду того, что он преподавал у нас три года, а до окончания нами курса остается четыре недели. Наконец никакой учитель не взялся бы доканчивать курс с воспитанниками, невозможно скверно учившимися у другого в течение трех лет. Что же касается до подавания требования директору, то это прямо проступок, который в других заведениях карался страшно строго. Так харьковских студентов в 1900 году разослали по дальним городам, вследствие подобного же требования.
Мое мнение поддержали многие другие, но так как расправляться с Меклером одними скандалами слишком ребячески, то решили прибегнуть к средней мере; уведомить начальство о причинах нашего поведения. Вопрос представлялся теперь в такой форме: устроить ли скандал сперва и потом подать объяснение, или подать сперва объяснение и затем скандал. В первом случае начальство могло бы подумать, что мы, так сказать извиняемся в нашем поступке, чего мы не желали, во втором, это неудобство устранялось, но зато он был рискованнее, так как мы могли оказаться ослушниками, если бы нам запретили скандалить. Затем, кому было подавать объяснение, ближайшему или высшему начальству. На этом все согласились, что надо подавать его Веббу, ибо таким образом мы привлечем его на свою сторону. Решили пустить вопрос на голоса, подавать ли объяснение до или после скандала? Большинство было в нерешимости, но чуть было не прошло решение устраивать сперва скандал. По счастию оказалось, что комплект был неполный. Достали Устав собрания, составленный в V классе, где было сказано, что действительно лишь то мнение, за которое выскажется не менее 14 голосов. Так как в данном случае вследствие отсутствия приходящих этого числа не составилось, то собрание было объявлено распущенным. Было уже 11 часов. Разговоры однако не прекратились, напротив, они еще оживились, так как сделался возможным обмен мыслей между всеми. Таким образом мы пришли к следующему решению. Мы составляем пункты обвинения и подаем их Веббу, который их передает директору. Директору предлагается дать нам ответ. Пока ответ не будет дан, мы на уроках Меклера присутствовать не будем, а потому во избежание скандала, келейно обращаемся с просьбой к Веббу, чтобы он попросил Меклера не приезжать в понедельник. Правда, что мы таким образом связываем себя, ибо обязывались подчиниться решению директора, но другого исхода быть не могло. В пятницу этот план был представлен собранию, которое его приняло единогласно, за исключением Рейнбота, который заявил, что подчиняется всеобщему желанию, хотя лично придерживается другого мнения. Затем начали составлять пункты. Само заявление начиналось словами: «Sir, ввиду того, что, как Вы знаете, в понедельник, 24 февраля, мы вышли из класса на уроке г-на Меклера, мы считаем необходимым объяснить Вам причины и поводы, коими наш поступок был вызван». Затем излагались эти причины. Буторов занялся коллекционированием жалоб на Меклера. Рейнбот написал собственноручно заявление, но таким слогом, какой я встречал только в письмах крестьян. «А когда воспитанник Рейнбот спросил совершенно вежливо у г-на Меклера, каким образом он из 10, 7, 7 и 5 вывел 6, то г-н Меклер неизвестно почему вскочил с кафедры и замахал руками и попросил воспитателя увести Рейнбота из класса. И иначе г-н Меклер и поступить не мог, и поступил совершенно основательно. Не мог же ведь он, в самом деле признаваться перед всем классом, что неверно вывел отметку», и т. д. в том же роде. Разумеется его заявление было видоизменено. Всего пунктов недовольства было восемь. Главнейшие из них следующие:
Обвинял Соллогуба во лжи и кричал на него. Удалил из класса резким тоном Вильдемана27, хотя тот вел себя совсем прилично. Кричал на Рейнбота, что «eswirt Ihnen ain Examen schlecht gehen».*
Будбергу вывел на первой четверти письменную отметку 10, хотя разовые у него были 12, 12, 12 и 11. Когда в середине второй четверти Меклер задал для повторения громадный урок, всего 70 страниц, то Раевский и Рухлов ходили депутацией к Ивановскому28, который сбавил 20 страниц. Меклер, узнав об этом, сказал: «Я это им припомню».
Затем сказал Рухлову, что у него не будет права баллов, хотя у Игоря еще ни одной отметки не было, нарезал его на следующем уроке и поставил чуть ли не восемь в четверти. Эти же угрозы повторял и другим воспитанникам. Слова Меклера «Я это им припомню», хотели поместить в подлинник так:
«Ich werde das ihnen erinnern»**, но узнав, что эта фраза неверна, решили ее перевести.
Около пяти часов Смирнов переписал этот акт, а вечером он был подписан всеми воспитанниками по алфавиту, а затем подан Веббу. День прошел вообще спокойно. Исповедь началась рано. Погода была чудная, так что много гуляли в саду. Класс же был весь забросан семечками. Более всего их ели от часу до четырех и истребили более чем на полтинник.
В субботу мы причастились и этим можно было бы закончить описание недели говения, но так как главный интерес в ней представляется меклеровская история, то мы и опишем теперь ее развязку.
В понедельник в 7 ч. 50 м. в класс вошел директор. Мы все собрались в классе. Речь Саломона поразила даже нас.
«Я рад, господа, — начал он, — что Вы наконец избрали тот единственно возможный и целесообразный путь для выяснения недоразумений между вами и преподавателями. Пока Вы устраивали скандалы, нам, начальству, оставалось только наказывать Вас. Теперь же я буду посредником между Вами и г. Меклером. Жаль, что Вы прибегли к этому способу лишь на третий год, (многие неприятности были бы иначе устранены), но по крайней мере случай с Вами послужит полезным прецедентом для будущих классов».
Саломон также заявил нам, что мы абсолютно не умеем составлять такого рода бумаги.
Во-первых, он составлен в слишком общих и даже неясных выражениях, а во-вторых, слог слишком резок. Нельзя, например, употреблять выражение: «поведение г-на Меклера» (слово это было помещено лишь вместо «грубости и дерзости г-на Меклера»). Затем директор попросил рассказать ему все по порядку, со всеми подробностями и не увлекаясь, чтобы он мог быть уверенным, что все нами сказанное — сущая правда. Разговор наш был прерван приходом самого Таты. Тата велел нам писать диктовку. Урок прошел очень спокойно, сравнительно с прежними, благодаря, конечно, присутствию директора, но все же привычка скандалить на этих уроках так въелась в нашу плоть и кровь, что порядок все же нельзя было назвать образцовым. По окончании диктовки Меклер начал спрашивать урок из Шиллера. Отвечали Эспехо29 и Сабуров.
В среду Саломон пришел к нам в 12 часов с записочкой.
«Я нашел в Вашем классе полное отсутствие дисциплины», — начал он.
«Во-первых, когда г-н Меклер начал диктовать, то у многих не было перьев, что представляет из себя, безусловно, вещь недопустимую. Наконец, в конце урока, после диктовок Вы все сошли с Ваших мест нисколько не смущаясь присутствием меня, директора, перед коим Вы должны были бы ходить по струнке. Будберг во время урока задал г-ну Меклеру вопрос: «Как пишется zedermann, с одним «n» или с двумя?», — тон коего был таков, что мой ответ был бы: «Подите обдумать Ваш вопрос в карцере». Вы не умеете стоять перед учителем. Сабуров стоял развалясь, Эспехо недоставало только монокля или лорнетки, чтобы играть ими, Барановский, прежде чем подойти г-ну преподавателю сделал несколько по крайней мере излишних телодвижений. Что же касается до Ваших знаний, то сколько мне кажется, они равны нулю. Покажите мне, как Вы готовите уроки.»
Мы принесли ему наши конспекты. Он ужаснулся.
«Да ведь это же адская работа, мертвый зубреж!»
«Так точно, Ваше Превосходительство, но мы иным способом не умеем поступать».
Саломон взял с собой эти конспекты. Затем он перешел к исследованию наших пунктов. По его мнению, повышение голоса учителем не может быть признано неуместным, так как это прием общеупотребительный. Просил повторить ему слова, сказанные в разное время Меклером и пришел к следующему предварительному выводу. Удаление из класса Вильдемана произошло в слишком резкой форме. Угрозы, относительно экзамена неважны, так как это даже не угрозы в собственном смысле слова, а скорее предостережения, имеющие целью побуждения воспитанника к занятиям предметом. Главнейшие же пункты суть: сбавка баллов и угроза Рухлову и Раевскому. На этом мы и расстались.
В четверг директор имел длиннейшее объяснение с Меклером, продолжавшееся 1? часа. Урока у нас не было, и мы с нетерпением стали ожидать окончательного решения Саломона. Он пришел к нам опять в субботу в 9 часов, сейчас после рапорта и проговорил с нами весь урок Степанова30. По его мнению, все наши недовольства были вызваны тем обстоятельством, что мы друг друга не понимали. Меклер, не вполне владея русским языком, говорил часто то, чего он вовсе не хотел говорить, а мы, не понимая по-немецки, перетолковывали его слова в превратную сторону. Меклер показал Саломону свою записную книжку, которая поразила его своею педантичною точностью. Директор показал Тата отметки четвертные, из которых видно, что после депутации отметки у Рухлова и Раевского сразу упали, но Меклер показал Саломону свою отметку, что Рухлов ему отвечал очень плохо.
Слова: «Я это припомню», — по объяснению Таты означали: «Я это запомню», — т. е. он хотел запомнить фамилии депутатов, чтобы спросить у Ивановского, действительно ли он несколько сбавил урок. Вообще Меклер говорил, что он придерживается системы быть строгим в году и снисходительньш на экзаменах, и он от этой системы отказываться не намерен. Что касается до учебника, который директор нашел неудовлетворительным условиям учения, то Меклер заявил, что существуют лучшие учебники, но что тогда бы пришлось задавать по 20—30 страниц на урок. Про наши взаимные отношения Меклер выразился так:
«Я должен признаться, что иногда сержусь, даже возвышаю голос, но, г-н директор, войдите же и в мое положение. Что мне делать, когда я окружен тридцатью молодыми людьми, враждебно против меня настроенными».
В виду всего этого директор заключил так: «Г-н Меклер производит на меня впечатление человека, нелегко выходящего из себя, но Вы довели его до такого состояния, что он на ваши уроки приходит уже взвинченным. Кроме того, между Вами и г-ном Меклером постоянно происходят недоразумения. Вам осталось еще девять уроков немецкого языка. Поэтому, для устранения могущих произойти неприятностей, на всех уроках г-на Меклера будет присутствовать или г-н инспектор или г-н Webb, а на экзамене буду или я или Игнатий Александрович, и я уверен, что никто из Вас не порежется.
***
Приступая к составлению уже второго очерка моей лицейской жизни, я должен сказать, что описываю эту жизнь не исключительно для себя. Это не только мои личные воспоминания о первом годе пребывания моего в стенах Лицея; события, которые я описываю, представляют из себя интерес, так как они характеризуют управление Лицеем Александра Петровича Саломона и борьбу его с извращенными традициями этого заведения.
К сожалению, я пишу эти строки через пол-года после описываемых событий и потому отдельные подробности отчасти изгладились из моей памяти.
Лицейское прощание будучи само по себе традицией крайне симпатичной и трогательной с течением времени превратилось в неделю сплошного привилегированного пьянства. Пьянство не ограничивалось двумя старшими классами, а распространялось и на весь Лицей, так как первоклассники проносили вино и на младший курс. Вебб рассказывал мне следующий факт, относящийся, правда, к очень давним временам. Ночь после общей молитвы все воспитатели провели бодрствуя перед дверями своего класса, но под утро появились еще не протрезвевшиеся первоклассники, взяли воспитателей под руки и увели вниз, а младших воспитанников напоили пьяными. Воспитатели подчинились: не драться же было с пьяными. Все директора видели возмутительность этого поступка, но были не в состоянии уничтожить его, так как при всякой их попытке, направленной к этой цели, им заявляли, что это вековая традиция Лицея, которой они, как не лицеисты не могут судить.
Но вот директором Лицея назначается Саломон, лицеист XXXIII курса, и, поддерживаемый во всех его начинаниях вновь учрежденным Советом Лицея, он решил, что пьянство на неделе прощаний не есть лицейская традиция, а потому воспретил пить до ужина I класса. Несколько воспитанников LVII курса напились, и были строго наказаны: экзамены на осень и некоторых выпустили на службу классом ниже. Поступок этот заставил призадуматься лицеистов, но перед прощанием следующего 1902 года с директором случился удар, и он уехал на юг. Инспектор Шмидт не сумел принять должных мер предосторожности и в день прощания разыгралась в большой зале безобразнейшая оргия.
В 1903 году было пущено в городе и разослано к разным высокопоставленным лицам письмо, обращенное к А. П. Саломону, автор которого не был окончательно выяснен. Предполагали, что оно было составлено бывшим правителем дел Лицея, Аргамаковым31, выгнанным несколько лет тому назад. Обвинения Лицея, содержавшиеся в этом письме, заключали в себе долю истины, но были слишком преувеличены. К письму была приложена цинкография, изображающая, четырех лицеистов LVII курса, поющих и играющих в карты в зубрилке. Фотография эта была снята в 1902 г., если не ошибаюсь, Медемом32. Пасквиль этот страшно оскорбил Саломона. Он просил аудиенции у государя, и будучи допущен к ней, рассказал обо всем. Государь ему ответил, что зная лицеистов за людей безусловно благородных, с пользою и славою подвизающихся на всех поприщах государственной службы, он не поверил бы никакому пасквилю, и считает Лицей за образцовое учебное заведение. Саломон был утешен, и просил потом через Попечителя разрешения объявить Высочайшие слова всем воспитанникам.
Вместе с тем, считая безусловно необходимым прекратить всякого рода пьянство в среде лицеистов, чтобы обвинения письма пали бы сами собой, он решил предупредить бесчинства на неделе прощаний и прибег к своему излюбленному средству: приказу по Лицею.
В начале 5-й недели поста (прощание должно было происходить на 6-ой) нам были розданы листы с правилами, в которых были предусмотрены почти все случаи, могущие встретиться. Пьянство было безусловно запрещено, а качать первоклассников разрешалось: генералов выходных — после последних уроков, дежуривших — после дежурств, всех воспитанников в день прощания после обеда.
Первоклассникам же было объявлено, что те, которых будут качать в неположенное время, будут держать экзамены не весной, а осенью. Но уже в понедельник вечером случился инцидент. Эмме опоздал на час на свое дежурство и явился в 9?. Вместо него этот час отдежурил Фитингоф33. По окончании дежурства мы решили его нести вниз, но Шмидт объявил ему, что нас за это строго накажут. Мы не обратили на это внимания, понесли его вниз, столкнули на пути Константина Густавича и качали Фитингофа в первом классе. Шмидт дал нам покачать его, а затем вошел в комнату и отправил Нелидова34 и Будберга в карцер. Затем прогнал нас наверх и явился через несколько минут сам.
«Господа, Вы не хорошо поступаете и можете навлечь на себя суровое наказание».
«Извините, г-н инспектор, но благоволите посмотреть в выданных нам правилах пункт пятый».
«Да, господа, но Вы забываете, что теперь время спать, что вечерний звонок уже давно дан».
«Это не предусмотрено, г-н инспектор и мы только воспользовались предоставленным нам правом».
Шмидт смутился, сказав, что он доложит Его Превосходительству о случившемся, а Нелидова и Будберга велел впредь до его приказания в карцер не сажать. Тем дело и кончилось.
В среду после вечернего чая к нам явилась депутация I класса, обходившая Лицей. Не бывши в этот час в Лицее, я не могу в точности указать состав и разговоры депутатов, знаю только, что говорил Андрей Бенкендорф35 и что они чуть не плакали. LVII курс, которому директор объявил о своем намерении карать за преступления против пунктов его приказа, решил добровольно отказаться от прощания. В самый день прощания они все воспользуются правом первого класса и покинут стены заведения. Генералы же не явятся более ни на один урок, и просят никого не качать. Мы обещали подчиниться этому решению, но нашли, что необходимо и нам выразить свое неодобрение Саломону. Предположено было следующее: в день прощания, когда нас всех поведут на парадный чай, мы дефилируем перед директором с траурными розетками на груди и будем хранить гробовое молчание. Проект этот, хотя и сопряженный с большим риском, был принят у нас на собрании. Решено было хранить все намерения в строгой тайне, что и было выполнено до конца. Намерение наше было сообщено всем классам. Первый класс, если не ошибаюсь, выразил чувство глубокой благодарности, II и III объявили, что надевание розеток недостойно старшего курса, но что они все уедут из Лицея, пользуясь временем репетиций. Осталось, стало быть, поговорить с младшим курсом. Для этого были выбраны самые расторопные и имеющие влияние на свой класс воспитанники, Панчулидзев36 из VI и Жеромский37 V класса, которым наше намерение было конфиценциально сообщено, а они передали его каждый своему собранию. Все согласились, но просили нас озаботиться всем необходимым. На нашу долю пришлось предусматривать могущие возникнуть случайности. Решено было поступить так: всю неделю мы вели себя корректно. В пятницу, идя к чаю, захватываем с собой розетки. В коридоре между первым и вторым классом мы их надеваем. Если директор приказывает «снять», обращаясь к целому классу, то не снимать, если к паре, то пара снимает, но следующая оставляет их на себе. Но что делать, если директор спросит «что это, господа, у Вас такое». Ответ был бы затруднителен. Надо было высказать истинную причину, но в такой форме, чтобы нельзя было придраться. Сказать коротко «розетка» или «траур», значило бы вызвать приказ отправляться в карцер, или даже к родителям. Кто-то предложил мою формулу, которая однако была так длинна, что не только что сказать ее директору, но даже запомнить ее было трудно. Гласила она так: это есть выражение нашей печали по тому прощанию, которое в этом году не могло состояться (по чьей вине, разумейте сами).
Все это держалось в страшном секрете, но все же дошло до ушей директора и страшно взбудоражило весь педагогический персонал. Дело в том, что обыкновенно начальство узнает о предстоящих скандалах из взволнованного состояния воспитанников и из разговоров их. Тут же мы держали себя в высшей степени корректно, и эта-то тишина перед бурей более всего и пугала начальство. Из города дошли слухи, что в Лицее будут устроены похороны. Что думало об этом начальство, что оно могло предполагать под этим названием я не знаю, но факт в том, что Вебб старался удержать нас от устройства этих похорон. Несмотря на всю свою ловкость в выведывании ученических тайн, Вебб на этот раз ничего не добился, и тем более боялся, что чувствовал, что то, что воспитанники собираются устроить, еще не встречалось в его многолетней учительской практике. Помню ужас и изумление его, когда мы пошли на какой-то завтрак или чай церемониальным мерным шагом. Хорошее поведение воспитанников есть, как видно, лучшее средство для устрашения начальства. В четверг во время препарации три воспитанника 1-го класса вошли к нам и попросили у Вебба разрешения раздать жетоны и ноты для прощального марша. Вот до чего изменилось положение: неделя прощаний, а в Лицее тихо и первый класс просит у воспитателя разрешения раздать жетоны. Между тем директор был в страшной тревоге.
Раевский мне рассказывал, что Саломон был в этот вечер у его отца и там чуть не плакал, говоря, что в Лицее что-то замышляется, против чего он не может бороться, не зная, в чем состоит намерение воспитанников. Курсовые воспитатели собирались почти ежечасно в кабинете директора для совещания о мерах предосторожности. Мы чувствовали, что дело серьезное и готовились. Струкову38, который объявил, что он не может принимать участие в нашей демонстрации, категорично предоставили выбирать между неявкою в Лицей и участием в нашем бунте. Он не явился с разрешения отца.
Наконец наступила пятница. Беспокойство воспитателей достигло высшей степени. Розетки были розданы. Зная, что руководит замыслом IV класс, задумали повести нас на монетный двор и распустить затем до вечера, но мы решили в таком случае возвратиться к 4 часам.
Но Саломон нашел-таки выход из своего положения. Не будучи в состоянии противодействовать нам, он решил распустить нас на Пасху днем раньше. 28-го или даже 21-то марта утром, он бросился к Протасову39 и умолял его добиться возможно скорейшего разрешения Государя объявить нам его милостивые слова. Разрешение пришло 28-го в час дня. Саломон немедля возвратился в Лицей, и прочтя нам слова государя, сказал: «По поводу этого радостного для нас события объявляю Вас с разрешения попечителя распущенными на Пасху».
Саломон победил. Демонстрация наша провалилась, прощание не состоялось.
ССОРА LX И LXII КУРСОВ
В прошлом учебном году я записал два эпизода из лицейской жизни LXII курса. То же намерение я (нрзб.) и в этом году, хотя настоящий очерк и не говорит особенно в пользу курса, к которому я принадлежу. Ho fiat justitia*.
Уже весной 1903 года многие у нас предсказывали, что LX курс в роли первого класса не будет пользоваться в Лицее симпатиями младших товарищей. Уже в младших классах этот курс зарекомендовал себя не с симпатичной стороны. Генерал-от-фронта Хрипунов40, один из заправил в курсе принял за правило подтягивать во всем, и во время экзаменов двое из наших Буторов (LXII) и Севастьянов (LXII) были записаны и наказаны им за то, что он их встретил на Каменноостровском без перчаток. Этот поступок возмутил всех. Говорили, что воспитанников старшего курса за такие пустяки не наказывают. Но весною, вследствие экзаменов, всем было не до препирательств и дело затихло.
Явившись осенью в III класс, мы начали нашу свистопляску. В столовую входили кое-как, пели ниже всякой критики, чем приводили в отчаяние Хрипунова и Уварова41, генерала от пения, который неоднократно просил нас петь получше, но мы и в ус не дули. Шаховскому42 нашего курса было однажды сделано в очень резкой форме замечание по поводу ношения им котлеток, новая причина недовольства LX курсом. В четверг, 9 октября, стол, где сидят второгодники решил, что мы голодны, и отправился с депутацией, в которую вошло однако чуть не пол-класса, к директору. Говорить заставили меня, хотя я и отказывался на том основании, что сыт. Volens nolens** пришлось мне придумывать доводы. Начал я с того, что нам мало дают питательного, вследствие чего мы по необходимости наедаемся хлебом и пьем массу квасу, что приводит к печальным результатам для желудка. Остальные начали развивать мою тему, и, увлекшись, перешли границы. Стали нападать не только на количество, но и на качество пищи, равно как и на выбор блюд, так что наш разговор принял характер жалобы на генералов. Поговорив с нами еще о занятиях, и сказав, что он сделает все зависящее от него, чтобы мы были сыты, Саломон отпустил нас, и мы ушли довольные, не думая вовсе о том, какую кашу мы заварили нашей депутацией.
На следующий день, т. е. в пятницу, за завтраком к нам подошел Хрипунов и попросил нас прислать после завтрака депутацию к I классу в количестве десяти человек. После завтрака мы собрали собрание, выяснили в общих чертах наши ответы, так как были уверены, что разговор пойдет о пении и о вхождении в столовую, а в два часа отправились к ним. Нас было человек 12. Говорить должен был Соллогуб. В актовом зале мы нашли весь I класс. Двери были закрыты, и началась обвинительная тирада. Говорил Чудовский43. Начал он с того, что обратил наше внимание на вхождение в столовую и на пение. Затем же прибавил, что LXII курс вопреки всем лицейским традициям товарищества обратился к директору с жалобой на генералов-от-кухни, что сам директор был крайне изумлен этой депутацией, и что LX курс оскорблен тем, что мы не желая разговаривать об этом деле с ним обратились прямо к высшему начальству. Мы оправдывались. Говорили, что входим в зал мы действительно скверно, но что это не вызвано желанием делать неприятности I классу; насчет пения заявили, что, стоя впереди генерала, мы невольно расходимся с ним, что у нас плохие голоса в классе, а молчать нам тоже запрещают. Про еду сказали, что директор нас не понял, и что мы жаловались только на недостаток, а не на качество пищи. Начались взаимные разговоры. Между прочим Хрипунов сказал, что мы себя ведем как мальчишки, и что ничего нет удивительного в том, что мы не пользуемся уважением и авторитетом среди младшего курса, факт, который наш курс сам признает, насколько он Хрипунов, мог это понять из разговоров с некоторыми из нас. Поговоривши несколько времени мы ушли, в сущности получив нагоняй от старших. Собрания в этот день у нас больше не было. Некоторые однако находили, что надо что-нибудь ответить. Вечером Бутуров предложил мне и Будбергу пойти вместе с ним в первый класс. Его мыслью было сказать, что мы принимаем их замечания к сведению, но что мы надеемся, что эти недоразумения рассеются и не поведут к дальнейшим неприятностям. Заключить он хотел: «Дорогому Лицею — ура!», но против этого восстали мы с Будбергом, и Буторов согласился с нами. Мы вызвали Николая Знос-ко-Боровского44, сказали ему, что мы хотели бы поговорить с I классом, но он извинился, сказал, что у них все разъехались в отпуск, и то они просят нас прийти на следующий день после завтрака. Вечером на дежурство у нас вступил Румянцев и передал нам разговор свой с одним из первоклассников, не называя его имени. Оказывается, что тот ему сказал: «Ну и бараны же у вас в классе. Мы их разнесли как следует, а они и ушли, ничего не сказав в ответ».
Это известие нас взбудоражило. Оставаться в дураках и расписываться в получении пощечины никому не хотелось. На следующий день, т. е. в субботу собрали собрание, классовое, а не курсовое, по просьбе самих второгодников, и решили ответить I классу в резкой форме, приняв за тему слова Хрипунова, что мы не пользуемся авторитетом среди младшего курса. Речь составлял Рейнбот, который и должен был произнести ее, так как он всегда выступал впереди во всех наших скандалах. После завтрака речь была прочитана собранию, которое ее одобрило, а в два часа наша депутация в составе бывших председателей, т. е. Рейнбота, Соллогуба и Буторова, и сверх того Чебыкина45 и Будберга отправилась в I класс. Вошли, поклонились и Рейнбот начал речь. Волновался он страшно, заикался, так что начала, вероятно, никто не понял, и на лицах некоторых появилась усмешка. Но чем далее, тем лучше, вошел совершенно в свою роль и кончил свою речь прекрасно.
Содержание ее было приблизительно следующее:
Господа, Вы призывали нас вчера, чтобы поговорить с нами о некоторых недоразумениях. Мы принимаем Ваши замечания к сведению, и не будем более распространяться об этом, так как мы уже вчера дали Вам ответ на Ваши требования. Но мы желаем еще раз повторить, что инцидент об кухне был вызван недоразумением со стороны директора, и извиняемся перед генералом Миклашевским46 за невольно причиненную ему неприятность.
Но, господа, Вы сказали вчера, что у I класса есть свои принципы, может быть несогласные с принципами нашего курса, но от которых Вы не отказываетесь и которые Вы будете неукоснительно проводить на деле. Вы сказали кроме того, что мы не пользуемся авторитетом у младшего курса. Мы хорошо знаем эти принципы LX курса. (Тон иронии.) Они состоят в бессмысленном подтягивании младших товарищей (несколько примеров из прежних лет). Конечно, дисциплина вещь хорошая (усмешка), но наш курс не считает важным делом такой пустяк, как например курение младшего воспитанника в присутствии старшего, и не вздумает его за это подтягивать. Но зато в делах важных ммладший курс всегда был с нами солидарен, чему примером хотя бы прошлогодняя история прощания, в которой младший курс следовал нашему руководительству, история провалившаяся, благодаря чему Вы сами знаете. (Намек на то, что 28 марта воспитанниики LX курса крикнули «ура» Саломону и понесли его.)
Вот, господа, что наш курс считал нужным передать Вам.
Депутаты засим повернулись и ушли. Речь эта была столь неожиданна для I класса, что они не нашлись, что ответить, и проводили депутацию молчанием. Лишь, когда она выходила на лестницу, в зале послышались возбужденные голоса. Мы с трепетом ожидали возвращения депутации, и приняли их с восхищением. Всех интересовало знать, как поступит I класс. В 3 часа Николай Зноско-Боровский объявил нам, что I класс зовет нас к себе в актовый зал, но Соллогуб от имени курса объявил, что мы считаем вопрос исчерпанным, а потому к ним идти не желаем. Если же I класс имеет что-либо нам сказать, то мы готовы принять у себя его депутацию. Зноско отправился в свой курс и объявил, что LXII курс порывает с ними всякие сношения. Ходили слухи, что I класс желал объявить то же самое нам, так что наш ответ явился весьма удачным.
Так дело и кончилось. Отношения стали холодные, и даже отдельные воспитанники I класса прекратили разговоры с воспитанниками нашего курса. LXII курс, кажется, симпатизировал в этой истории нам, но не высказывал этого, считая ссоры между курсами явлениями прискорбными и опасными для самостоятельности курсов. Конец этого дела был однако очень оригинальным. Дело в том, что приближалось 19 октября и было бы неприятно, если в этот день настроения двух курсов были бы взаимно враждебными.
Первый начал уговаривать помириться тот же Румянцев, который возбудил эту историю. Вероятно, его мучила совесть. В классе появилось четыре направления: одно — инертное; второе — несколько энтузиастов, между ними выдавался Буторов, которые чтили «святой день Лицея» и не хотели, чтобы «облако затемняло его»; третье — любящих выпить, не прочь быть на жженке I класса. Эти два направления были за примирение. Четвертое — из противников примирения.
В пятницу, 17 октября, было собрано собрание после молебна. Был поставлен вопрос об отношениях к I классу. Решили предложить им примирение, что и было сделано.
В субботу, в 4 часа, стало быть после окончания последней лекции к нам явилась депутация I класса. Говорил Хрипунов. Он сказал, что они сожалеют о словах, сказанных ими, но что примириться, т. е. считать весь инцидент как бы несуществующим они могут лишь в том случае, если мы со своей стороны откажемся от своих слов. Затем они ушли, а у нас начались прения. Большинство склонялось на сторону компромисса. Рейнбот демонстративно покинул собрание, объявив, что он никогда более не пойдет депутацией. Было 4 часа. Всем хотелось ехать в отпуск, и чтобы отделаться поскорее дали согласие на примирение. Депутация отправилась в I класс; говорил, кажется, Будберг. Он сказал, что мы берем наши слова обратно, и примирение состоялось. На следующий день I класс пригласил наш курс на жженку.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Будберг Роман Оттонович, кандидат на классную должность по Министерству внутренних дел.
2 Воронцов-Вельяминов Михаил Павлович, помощник делопроизводителя канцелярии Государственной Думы.
3 Семирадзкий Леон Генрихович, приписан к Министерству иностранных дел (Рим).
4 Лукин Михаил Андреевич, учитель естественной истории (с 1896), курсовой воспитатель (1901—1909).
5 Шмидт Александр Эдуардович, приват-доцент Санкт-Петербургского университета, инспектор воспитанников (1900—1904).
6 Зарубин Александр Николаевич, помощник делопроизводителя канцелярии Государственной Думы.
7 Меклер Георгий Карлович (Тата), репетитор (1897—1901), учитель немецкого языка (с 1900).
8 Рейнбот Александр Александрович, кандидат на служебные должности по киевской судебной палате.
9 Рухлов Игорь Сергеевич, камер-юнкер, столоначальник департамента железнодорожных дел Министерства финансов.
10 Севастьянов Михаил Михайлович, мл. помощник делопроизводителя Главного управления по делам местного хозяйства.
11 Соллогуб Александр Михайлович, (золотая медаль), курский губернский гласный, почетный мировой судья Дмитриевского уезда.
12 Вебб Владимир Иванович, учитель английского языка (с 1880), курсовой воспитатель (с 1901).
13 Эмме Константин Густавович, лицеист LV, дежурный воспитатель (1901—1907).
14 Пустошкин Павел Константинович, секретарь генерального консульства в Канее.
15 Кульман Николай Карлович, учитель логики (1901—1902), русского языка (1897—1904), с 1909 г. преподаватель русской литературы.
16 Раевский Александр Александрович, ст. помощник столоначальника Особенной канцелярии по кредитной части.
17 Берг Борис Георгиевич, в Министерстве юстиции с откомандированием в канцелярию 1-го Департамента Сената.
18 Смирнов Арсений Иванович, в Министерстве юстиции с откомандированием в канцелярию 1-го Департамента Сената.
19 Dulon (Дю — Лю) Карл Юлиевич, репетитор {1891—1904), учитель французского языка (1891—1907).
20 Буторов Николай Владимирович, в Министерстве юстиции с откомандированием в канцелярию 1-го Департамента Сената. Уездный гласный Сызранского уезда.
21 Саломон Александр Петрович (1853—1908), лицеист XXXIII курса, служил в л.-гв. Гренадерском полку, участник русско-турецкой войны (1877—1878), в 1896 г. начальник главного тюремного управления, (1896), шталмейстер Двора, член Государственного Совета, директор Императорского Александровского Лицея (1900—1908), переводчик Данте.
22 Барановский Юрий Александрович, (серебряная медаль), помощник мглинского уездного предводителя дворянства, губернский гласный черниговского земства.
23 Петров Григорий Спиридонович, священнослужитель, популярный проповедник и оратор, депутат II Государственной Думы, после закрытия которой лишен сана и выслан из столиц.
24 Собинов Леонид Витальевич (1872—1934), певец.
25 Двукраев Александр Арсеньевич, преподаватель гигиены лейб-медик, военно-санитарный инспектор петроградского военного округа.
26 Румянцев Иван Александрович, лицеист курса, дежурный воспитатель (1901—1905).
27 Вильдеман-Клопман Бернгард Карлович, земский начальник Паневежского уезда.
28 Ивановский Игнатий Александрович, преподаватель государственного права (1896—1899), инспектор классов (1896—1904), экстраординарный профессор (1899—1904).
29 Эспехо Александр Михайлович, помощник делопроизводителя земского отдела Министерства внутренних дел.
30 Степанов Виктор Владимирович, учитель отечествоведения (1898—1908), преподаватель статистики (с 1901).
31 Ошибка в тексте. Правильно: Атаманов Константин Васильевич, правитель дел и казначей Лицея (1896—1901).
32 Медем Михаил Михайлович, лицеист LVII курса, камер-юнкер, чиновник особых поручений Министерства финансов, кандидат Шлиссельбургского уездного предводителя дворянства.
33 Фитингоф Георгий Владимирович, лицеист LVII курса, земский начальник Невельского уезда, участник русско-японской войны.
34 Нелидов Александр Александрович, камер-юнкер, 2-й секретарь посольства в Константинополе.
35 Бенкендорф Андрей Александрович, лицеист LIX курса, шт.-ротмистр, числился по армейской кавалерии, в распоряжении командующего войсками Киевского военного округа, служил в л.-гв. Конном полку.
36 Панчулидзев Сергей Сергеевич, лицеист LXIV курса, причислен к Переселенческому Управлению.
37 Жеромский Альфонс Сигизмундович, лицеист LXIV курса, причислен к Государственной канцелярии.
38 Струков Петр Ананьевич, (серебряная медаль), причислен к Государственной канцелярии.
39 Протасов-Бахметев Николай Алексеевич, граф, генерал-адъютант, генерал от кавалерии, попечитель Лицея (1890—1905).
40 Хрипунов Алексей Степанович, лицеист LX курса (золотая медаль), причислен к Государственной канцелярии, член елецкой уездной земской управы, участник русско-японской войны.
41 Уваров Владимир Сергеевич, лицеист LX курса, камер-юнкер, новоградволынский уездный предводитель дворянства.
42 Шаховской Иван Яковлевич, князь, подпоручик 1 Железнодорожного полка.
43 Чудовский Валериан Адольфович, причислен к Министерству народного просвещения с откомандированием в Императорскую публичную библиотеку.
44 Зноско-Боровский Николай Александрович, лицеист LX курса, бухгалтер в Управлении пенсионной кассы народных учителей и учительниц Министерства народного просвещения.
45 Чебыкин Павел Александрович, (серебряная медаль), подпоручик л.-гв. Семеновского полка.
46 Миклашевский Константин Михайлович, лицеист LX курса, причислен к Государственной канцелярии.
Публикация В. В. БЕРСЕНЕВА