Григорьев Аполлон Александрович
— один из выдающихся русских критиков. Род. в 1822 г. в Москве, где отец его был секретарем городского магистрата. Получив хорошее домашнее воспитание, он окончил Московский университет первым кандидатом юридического факультета и тотчас же получил место секретаря университетского правления. Не такова, однако, была натура Г., чтобы прочно осесть где бы то ни было. Потерпев неудачу в любви, он внезапно уехал в Петербург, пробовал устроиться и в Управе Благочиния, и в Сенате, но по вполне артистическому отношению к службе быстро терял ее. Около 1845 г. он завязывает сношения с "Отеч. зап.", где помещает несколько стихотворений, и с "Репертуаром и Пантеоном". В последнем журнале он написал ряд мало чем замечательных статей во всевозможных литературных родах: стихи, критические статьи, театральные отчеты, переводы и т. д. В 1846 году Г. издал отдельною книжкою свои стихотворения, встреченные критикою не более как снисходительно. Впоследствии Г. не много уже писал оригинальных стихов, но много переводил: из Шекспира ("Сон в летнюю ночь", "Венециан. купца", "Ромео и Джульету") из Байрона ("Паризину", отрывки из "Чайльд-Гарольда" и др.), Мольера, Делавиня. Образ жизни Г. за все время пребывания в Петербурге был самый бурный, и злосчастная русская "слабость", привитая студенческим разгулом, все более и более его захватывала. В 1847 г. он переселяется обратно в Москву, становится учителем законоведения в 1-й моск. гимназии, деятельно сотрудничает в "Моск. город. листке" и пробует остепениться. Женитьба на Л. Ф. Корш, сестре известных литераторов, ненадолго сделала его человеком правильного образа жизни. В 1850 г. Г. устраивается в "Москвитянине" и становится во главе замечательного кружка, известного под именем "молодой редакции Москвитянина". Без всяких усилий со стороны представителей "старой редакции" —
Погодина и
Шевырева — как-то сам собою вокруг их журнала собрался, по выражению Г., "молодой, смелый, пьяный, но честный и блестящий дарованиями" дружеский кружок, в состав которого входили: Островский, Писемский, Алмазов, А. Потехин, Печерский-Мельников, Эдельсон, Мей, Ник. Берг, Горбунов и др. Никто из них не был славянофилом правоверного толка, но всех их "Москвитянин" привлекал тем, что здесь они могли свободно обосновывать свое общественно-политическое миросозерцание на фундаменте русской действительности. Г. был главным теоретиком кружка и знаменосцем его. В завязавшейся борьбе с петербургскими журналами оружие противников всего чаще направлялось именно против него. Борьба эта Г. велась на принципиальной почве, но ему обыкновенно отвечали на почве насмешек — как потому, что петербургская критика в промежуток между
Белинским и
Чернышевским не могла выставить людей способных к идейному спору, так и потому, что Г. своими преувеличениями и странностями сам давал повод к насмешкам. Особенные глумления вызывали его ни с чем не сообразные восторги Островским, который был для него не простой талантливый писатель, а "глашатай правды новой", и которого он комментировал не только статьями, но и стихами и притом очень плохими — напр., "элегией-одой-сатирой" "Искусство и правда" (1854), вызванною представлением комедии "Бедность не порок". Любим Торцов не на шутку провозглашался здесь представителем "pycской чистой души" и ставился в укор "Европе старой" и "Америке беззубо-молодой, собачьей старостью больной". Десять лет спустя сам Г. с ужасом вспоминал о своей выходке и единственное ей оправдание находил в "искренности чувства". Такого рода бестактные и крайне вредные для престижа идей, им защищаемых, выходки Г. были одним из характерных явлений всей его литературной деятельности и одною из причин малой его популярности. И чем больше писал Г., тем больше росла его непопулярность. В 60-х годах она достигла своего апогея. Со своими туманнейшими и запутаннейшими рассуждениями об "органическом" методе и разных других абстракциях, он до такой степени был не ко двору в эпоху "соблазнительной ясности" задач и стремлений, что уже над ним и смеяться перестали, перестали даже и читать его. Большой поклонник таланта Г. и редактор "Времени"
Достоевский, с негодованием заметивший, что статьи Г. прямо не разрезаются, дружески предложил ему раз подписаться псевдонимом и хоть таким контрабандным путем привлечь внимание к своим статьям.
В "Москвитянине" Г. писал до его прекращения в 1856 г., после чего работал в "Русской беседе", "Библиотеке для чтения", первоначальном "Русском слове", где был некоторое время одним из трех редакторов, в "Русском мире", "Светоче, "Сыне Отеч." Старчевского, "Русск. вестнике" Каткова — но устроиться прочно ему нигде не удавалось. В 1861 г. возникло "Время" братьев Достоевских, и Г. как будто опять вошел в прочную литературную пристань. Как и в "Москвитянине", здесь группировался целый кружок писателей "почвенников" —
Страхов, Аверкиев, Достоевские и др., — связанных между собою как общностью симпатий и антипатий, так и личною дружбою. К Г. они все относились с искренним уважением. Скоро, однако, ему почуялось и в этой среде какое-то холодное отношение к его мистическим вещаниям, и он в том же году уехал в Оренбург учителем русск. языка и словесности в кадетском корпусе. Не без увлечения взялся Г. за дело, но весьма быстро остыл и через год вернулся в Петербург и снова зажил беспорядочною жизнью литературной богемы, до сидения в долговой тюрьме включительно. В 1863 г. "Время" было запрещено. Г. перекочевал в еженедельный "Якорь". Он редактировал газету и писал театральные рецензии, неожиданно имевшие большой успех благодаря необыкновенному одушевлению, которое Г. внес в репортерскую рутину и сушь театральных отметок. Игру актеров он разбирал с такою же тщательностью и с таким же страстным пафосом, с каким относился к явлениям остальных искусств. При этом он, кроме тонкого вкуса, проявлял и большое знакомство с немецкими и французскими теоретиками сценического искусства.
В 1864 г. "Время" воскресло в форме "Эпохи". Г. опять берется за амплуа "первого критика", но уже не надолго. Запой, перешедший прямо в физический, мучительный недуг, надломил могучий организм Г.: 25 сентября 1864 г. он умер и похоронен на Митрофаниевском кладбище рядом с такой же жертвой вина — поэтом Меем. Разбросанные по разным и большею частью малочитаемым журналам статьи Г. были в 1876 г. собраны
Н. Н. Страховым в один том. В случае успеха издания предполагалось выпустить дальнейшие томы, но намерение это до сих пор не осуществлено. Непопулярность Г. в большой публике, таким образом, продолжается. Но в тесном круге людей, специально интересующихся литературою, значение Г. значительно возросло в сравнении с его загнанностью при жизни.
Дать сколько-нибудь точную формулировку критических взглядов Г. — нелегко по многим причинам. Ясность никогда не входила в состав критического таланта Г.; крайняя запутанность и темнота изложения недаром отпугивали публику от статей его. Определенному представлению об основных чертах мировоззрения Г. мешает и полная недисциплинированность мысли в его статьях. С тою же безалаберностью, с которою он прожигал физические силы, он растрачивал свое умственное богатство, не давая себе труда составить точный план статьи и не имея силы воздержаться от соблазна поговорить тотчас же о вопросах, попутно встречающихся. Благодаря тому, что значительнейшая часть его статей помещена в "Москвитянине", "Времени" и "Эпохе", где во главе дела стояли либо он сам, либо его приятели, эти статьи просто поражают своею нестройностью и небрежностью. Он сам отлично сознавал лирический беспорядок своих писаний, сам их раз охарактеризовал как "статьи халатные, писанные нараспашку", но это ему нравилось как гарантия полной их "искренности". За всю свою литературную жизнь он не собрался сколько-нибудь определенно выяснить свое мировоззрение. Оно было настолько неясно даже ближайшим его друзьям и почитателям, что последняя статья его — "Парадоксы органической критики" (1864) — по обыкновению неконченная и трактующая о тысяче вещей, кроме главного предмета, — является ответом на приглашение Достоевского изложить, наконец, критическое profession de foi свое.
Сам Г. всего чаще и охотнее называл свою критику "органическою" в отличие как от лагеря "теоретиков" —
Чернышевского, Добролюбова,
Писарева, так и от критики "эстетической", защищающей принцип "искусства для искусства", и от критики "исторической", под которой он подразумевал
Белинского.
Белинского Г. ставил необыкновенно высоко. Он его называл "бессмертным борцом идей" "с великим и могущественным духом", с "натурой по истине гениальной". Но
Белинский видел в искусстве только отражение жизни и самое понятие о жизни у него было слишком непосредственно и "голо логично". По Г., "жизнь есть нечто таинственное и неисчерпаемое, бездна, поглощающая всякий конечный разум, необъятная ширь, в которой нередко исчезает, как волна в океане, логический вывод какой бы то ни было умной головы — нечто даже ироническое и вместе с тем полное любви, производящее из себя миры за мирами"... Сообразно с этим "органический взгляд признает за свою исходную точку творческие, непосредственные, природные, жизненные силы. Иными словами: не один ум с его логическими требованиями и порождаемыми ими теориями, а ум плюс жизнь и ее органические проявления". Однако, "змеиное положение: что есть — то разумно" Г. решительно осуждал. Мистическое преклонение славянофилов пред русским народным духом он признавал "узким" и только Хомякова ставил очень высоко, и то потому, что он "один из славянофилов жажду идеала совмещал удивительнейшим образом с верою в безграничность жизни и потому не успокаивался на идеальчиках" Конст. Аксакова и др. В книге Викт. Гюго о Шекспире Г. видел одно из самых цельных формулирований "органической" теории, последователями которой он считал также Ренана, Эмерсона и Карлейля. А "исходная, громадная руда" органической теории, по Григорьеву, — "соч. Шеллинга во всех фазисах его развития". Г. с гордостью называл себя учеником этого "великого учителя". Из преклонения перед органической силой жизни в ее разнообразных проявлениях вытекает убеждение Г., что абстрактная, голая истина в чистом своем виде недоступна нам, что мы можем усвоивать только истину цветную, выражением которой может быть только национальное искусство. Пушкин велик отнюдь не одним размером своего художественного таланта: он велик потому, что претворил в себе целый ряд иноземных влияний в нечто вполне самостоятельное. В Пушкине в первый раз обособилась и ясно обозначилась "наша русская физиономия, истинная мера всех наших общественных, нравственных и художественных сочувствий, полный очерк типа русской души". С особенною любовью останавливался поэтому Г. на личности Белкина, совсем почти не комментированной Белинским, на "Капитанской дочке" и "Дубровском". С такою же любовью останавливался он на Максиме Максимыче из "Героя нашего времени" и с особенною ненавистью — на Печорине как одном из тех "хищных" типов, которые совершенно чужды русскому духу.
Искусство по самому существу своему не только национально — оно даже местно. Всякий талантливый писатель есть неизбежно "голос известной почвы, местности, имеющей право на свое гражданство, на свой отзыв и голос в общенародной жизни, как тип, как цвет, как отлив, оттенок". Сводя таким образом искусство к почти бессознательному творчеству, Г. не любил даже употреблять слово: влияние, как нечто чересчур абстрактное и мало стихийное, а вводил новый термин "веяние". Вместе с Тютчевым Г. восклицал, что природа "не слепок, не бездушный лик", что прямо и непосредственно
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.
Таланты истинные охватываются этими органическими "веяниями" и созвучно вторят им в своих произведениях. Но раз истинно талантливый писатель есть стихийный отзвук органических сил, он должен непременно отразить какую-нибудь неизвестную еще сторону национально-органической жизни данного народа, он должен сказать "новое слово". Каждого писателя поэтому Г. рассматривал прежде всего по отношению к тому, сказал ли он "новое слово". Самое могущественное "новое слово" в новейшей рус. литературе сказал Островский; он открыл новый, неизведанный мир, к которому относился отнюдь не отрицательно, а с глубокою любовью. Истинное значение Г. — в красоте его собственной духовной личности, в глубоко искреннем стремлении к безграничному и светлому идеалу. Сильнее всех путанных и туманных рассуждений Г. действует обаяние его нравственного существа, представляющего собою истинно "органическое" проникновение лучшими началами высокого и возвышенного. Ср. о нем "Эпоху" (1864 № 8 и 1865 № 2).
С. Венгеров.
Источник:
Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона.
Григорьев, Аполлон Александрович
[1822—1864] — русский критик и поэт. Род. в Москве, в семье чиновника. По окончании юридического факультета служил чиновником в Петербурге. В 1846 выпустил книжку стихотворений. Печатает статьи и переводы в разных малозначительных изданиях, изредка помещая свои работы в более крупных (театральные рецензии в "Отечественных записках"), пока не становится членом так наз. "молодой редакции" "Москвитянина", которой Погодин — издатель этого журнала — передал свой орган, находившийся в состоянии упадка. "Молодая редакция" группировалась вокруг двух писателей, сотрудников "Москвитянина" — Островского и Писемского. Литературно-критические статьи Г. являются в значительной степени прославлением обоих этих писателей, в особенности Островского. В своей автобиографии Г. сам красноречиво свидетельствует о том, какое огромное значение имел для него Островский. Не Пушкин, не Тургенев, о которых он был такого высокого мнения, а именно автор "Бедной невесты" и "Бедности не порок" позволил ему осознать себя. Отсюда — восторженный культ Островского, провозгласившего, по мнению критика, "новое слово" в литературе. В третьем номере "Москвитянина" за 1853 год появляется статья Григорьева, специально посвященная Островскому: "О комедиях Островского и их значении в литературе и на сцене". "Новое слово Островского, — заявляет он, — есть самое старое слово — народность". Но что такое собственно народность? Ответу на этот вопрос посвящена статья Г., написанная в форме письма к И. С. Тургеневу и напечатанная в 1860 году в "Русском мире". Народность в данном здесь толковании есть конечно не что иное, как национальность. Г. прекрасно отдавал себе отчет в том, что, говоря о нации, нужно иметь в виду не весь "народ", а "передовые его слои". Кого же разумел Григорьев под "передовыми слоями" русской нации? Так как речь идет о пьесах Островского, так как Островский назван именно национальным поэтом, то очевидно передовые слои русской нации — это те самые, которые изображены этим писателем, сказавшим свое большое новое слово, т. е. выросшее из крестьянства и мещанства русское купечество, близкое по своему умственному тонусу к своей исходной ячейке, к крестьянству и мещанству, еще не затронутым европейской цивилизацией. А что это именно так, что под нацией Григорьев мыслил купечество на фоне крестьянства, с совершеннейшей точностью сказано им в его письме к старшим славянофилам, с которыми "молодая редакция" "Москвитянина" находилась в несомненном, хотя и довольно далеком родстве. "Убежденные, как вы же, — говорит здесь Г., — что залог будущего России хранится только в классах народа, сохранившего веру, нравы, язык отцов, в классах, не тронутых фальшью цивилизации, мы не берем таковым исключительно одно крестьянство: в классе среднем, промышленном, купеческом по преимуществу, видим старую извечную Русь". С точки зрения инстинктивного, ощупью шедшего идеолога "среднего класса", "преимущественно купеческого", расценена Г. и вся литература дворянского периода. Наибольшее значение придается критиком "Москвитянина" тем двум дворянским писателям, которые в своей психике и в своем творчестве отразили и воплотили процесс эмансипации самосознания общества из-под власти идеологии "касты" во имя утверждения идеологии "народности", которые на место типа кастового, аристократического, "хищного" поставили тип национальный, народный, "смиренный". Это, с одной стороны, Пушкин, — творец фигуры Белкина, — с другой — Тургенев, — автор романа "Дворянское гнездо".
Как итог борьбы национального против кастового, родился у Пушкина образ Белкина — первое художественное оформление "критической стороны нашей души, очнувшейся после сна, в котором грезились ей различные миры". Дело Пушкина продолжил Тургенев. Белкин, — еще только "отрицательное состояние", некоторого рода схема, — превращается в живого человека — в Лаврецкого. Между тем как отец Лаврецкого — представитель касты, вольтерианец, грезил во сне о чужих мирах, герой "Дворянского гнезда", в чьей душе глубоко отзываются "воспоминания детства и семейные предания, быт родного края и даже суеверия", возвращается "на родную, его взрастившую почву", и здесь он "живет впервые полной, гармоничной жизнью". Белкин и Лаврецкий рисуются так. обр. критику "Москвитянина" как два момента в развитии и росте национального самосознания или как два этапа на пути к раскрепощению общества от власти идеологии касты (дворянства) во имя утверждения самосознания "среднего класса", купеческого, буржуазного. Процесс этот нашел свое завершение в творчестве Островского, который закрепил в своих пьесах победу "нации", "народности", над "кастой" и являет так. обр. по отношению к Пушкину и Тургеневу уже не "контурами" набросанный, а "красками" исполненный "образ народной нашей сущности".
Как идеолог "среднего класса" (хотя и недоработавшийся до четкого самосознания), Г. должен был относиться одинаково сдержанно как к славянофилам, так и к западникам. От славянофилов классического направления его отделяло убеждение, что будущее России — не в крестьянстве, а именно в "среднем классе", "преимущественно купеческом". Разногласие Г. и
Хомякова —
К. Аксакова было расхождением между славянофильством буржуазным и славянофильством помещичьим. Ему, идеологу купеческого класса, должен был претить и тот "социалистический" оттенок, который лежал на учении об общине старших славянофилов — славянофилов-помещиков. Расходясь со славянофилами, Г. не мог дружить, естественно, и с западниками. Если славянофильство было для Г. неприемлемым, как идеология известных слоев помещичьего класса, то западничество он отвергал главным образом за его централизаторские тенденции и за его культ идеи "человечества", следовательно как формальную идеологию прежде всего промышленной буржуазии европейского типа. Расходясь как со славянофилами, так и с западниками, Г. не мог сочувствовать, естественно, и социализму.
Отвергая и славянофильство, и западничество, и социализм, Г. вместе с тем инстинктивно находился в поисках такой теории, которая могла бы служить опорой для его собственной позиции как идеолога того класса, на который он очень отчетливо ориентировался. Но мыслитель не очень крепкий, идеолог класса, социально и политически незрелого, он не сумел изобрести ничего иного, как ту теорию, которую он назвал "органической". В одной из своих статей ("Парадоксы органической критики") Г. пытается собрать все те книги, которые могло бы назвать своими то "направление мышления", которое он окрестил "органической критикой" (критика здесь не только в смысле литературной критики), и уже один этот перечень книг — достаточно пестрый и сумбурный. Это — сочинения Шеллинга "во всех фазисах его развития", Карлейль, отчасти Эмерсон, несколько этюдов Ренана, сочинения
Хомякова. Это — книги, "собственно принадлежащие органической критике". Затем имеется ряд книг, которые могут служить "пособиями", например труд Бокля, книга Льюса о Гете, сочинения
Шевырева, статьи
Белинского "до второй половины 40-х годов" и т. д. Основным базисом "органической теории" является философия Шеллинга. Метафизика Шеллинга, перенесенная в область общественно-историческую, учит тому, что "народам и лицам возвращается их цельное самоответственное значение". Эта формула "разбивает кумир, которому приносились требы идольские, кумир отвлеченного духа человечества и его развития" (Гегель). "Развиваются народные организмы. Каждый таковой организм, так или иначе сложившийся, вносит свой органический принцип в мировую жизнь. Каждый таковой организм сам по себе замкнут, сам по себе необходим, имеет полномочие жить по законам, ему свойственным, а не обязан служить переходной формой для другого..." ("Взгляд на современную критику искусства"). Формула Шеллинга (в противовес гегелевскому апофеозу человечества) служила оправданием права на самостоятельное существование русской народности, а "русская народность" была представлена в глазах сторонника органической теории преимущественно "средним классом", "еще не тронутым фальшью цивилизации".
Эстетические и литературно-критические взгляды Г. не только не противоречат его позиции идеолога "среднего класса", но вполне гармонически с ней сочетаются и логически из нее вытекают. Для него, как для идеолога здорового, поднимающегося, оформляющегося класса, естественно, совершенно неприемлема теория чистого искусства, и он прекрасно чувствовал и понимал, что подобная теория есть плод упадочного состояния общества и классов. "Не только в нашу эпоху", но "в какую угодно истинную эпоху искусства", так называемое "искусство для искусства" по существу немыслимо. А если истинное искусство не может быть "чистым", отрешенным от жизни, то естественно теряет всякий смысл, всякое право на существование так называемая эстетическая, "отрешенно художественная", или "чисто техническая" критика. Все эти рассуждения о плане созданий, о соразмерности частей и т. п. бесполезны "для художников", ибо последние "сами родятся с чувством красоты и меры", и для "массы", ибо "нисколько не уясняют ей смысл художественных произведений". Всякое истинное искусство всегда представляет собой выражение "жизни общественной". "Через посредство жизни творца" произведения искусства связаны "с жизнью эпохи". "Они выражают собой то, что есть живого в эпохе, часто как бы предугадывают вдаль, разъясняют или определяют смутные вопросы, сами нисколько, однако, не поставляя себе такое разъяснение задачей". "Как в фокусе", искусство "отражает то, что уже есть в жизни, и то, что носится в воздухе эпохи. Оно уловляет вечно текущую, вечно несущуюся вперед жизнь, отливая моменты ее в вековечные формы. Творцом художественного произведения является даже не столько художник, а скорее народ, к которому он принадлежит, и эпоха, когда он творит. Художник вносит в свои произведения — и свою личность и свою эпоху". "Он творит не один, и творчество его не есть только личное, хотя, с другой стороны, и не безличное, не без участия его души совершающееся". Поэтому-то "художество есть дело общее, жизненное, народное, даже местное". "Искусство воплощает в образы, в идеалы сознание массы. Поэты суть голоса масс, народностей, местностей, глашатаи великих истин и великих тайн жизни, носители слов, которые служат к уразумению эпох — организмов во времени — и народов — организмов в пространстве". А если искусство есть "выражение жизни", то единственной законной критикой является та, которая "присвоила себе название исторической". "Историческая критика рассматривает литературу, как органический продукт века и народа, в связи с развитием государственных, общественных и моральных понятий. Так. обр. всякое произведение литры является на суд ее живым отголоском времени, его понятий, верований, убеждений и постольку замечательным, поскольку отразило оно жизнь века и народа". "Историческая критика рассматривает (далее) литературные произведения в"их преемственной и последовательной связи, выводя их, так сказать, одно из другого, сличая их между собою, но не уничтожая одно в пользу другого". Наконец, "историческая критика рассматривает литературные произведения, как живой продукт общественной и моральной жизни, определяет, что произведение принесло, или лучше, отразило в себе живого, т. е. непременного, каких новых струн коснулось оно в душе человеческой, что, одним словом, внесло оно содержанием своим в массу познаний о человеке". Историческая критика может, однако, при известных условиях пойти по "ложному пути", а именно, стать критикой публицистической. В такую "ошибку" может впасть и "признанный критик", каким был "покойный Белинский",
Белинский "второй половины 40-х годов". В конце 50-х и начале 60-х годов на арену русской общественности выступила, в лице Добролюбова и в особенности
Чернышевского, революционная мелкобуржуазная интеллигенция, восторжествовала по всей линии публицистическая критика шестидесятников, и Григорьев, раздосадованный победой этих "семинаристов-социалистов", резко восстал против
Чернышевского, на тот "варварский взгляд на искусство, который ценит значение живых созданий вечного искусства постольку, поскольку они служат той или другой поставленной теории, цели". Если раньше Григорьеву приходилось отстреливаться от дилетантов, превращавших искусство в забаву, то теперь он обрушивался с еще большей ненавистью на социалистов, для которых "вечное" искусство было лишь средством "рабски служить жизни".
В лице Г. выступает так. обр. на арену литературной критики, и отчасти публицистики, тот же самый класс, который в лице Островского нашел своего писателя-драматурга. Этот класс — "средний", "купеческий по преимуществу", — стоял в 40-е и 50-е гг. между классом помещиков и промышленников, с одной стороны, и классом мелкой разночинной буржуазии — с другой. Идеология Г. обращена поэтому с большей или меньшей враждебностью против обоих этих миров. Отсюда — его расхождение со славянофилами, его неприязнь к чистым западникам, его отрицание социализма. Этот класс стоял и между деградировавшим барством и восходившей разночинной интеллигенцией. Отсюда в области эстетической и литературно-критической — враждебное отношение Григорьева одинаково как к эстетическому взгляду на искусство и к эстетической критике, так и к утилитарному взгляду на искусство и к критике публицистической. В противовес обеим этим теориям — дворянской и мелкобуржуазной — Григорьев пытался построить из чужеземных материалов, главным образом из мыслей Шеллинга и Карлейля, свою теорию "органической критики", которая под флагом "русской народности" должна была отстоять право на существование в жизни и в литературе среднего класса, "нетронутого фальшью цивилизации", "сохранившего веру, нравы и язык отцов" — патриархальной и консервативной русской купеческой буржуазии.
Как поэтом Г. заинтересовались лишь в XX веке. В его поэзии нашли отзвук воззрения идеолога торговой буржуазии. В стихотворении "Москва", где говорится о том, что когда-нибудь вновь загудит умолкнувший вечевой колокол, он прославляет древнюю торговую республику. С этой же очерченной выше идеологией связаны и его протесты против знати и абсолютизма. В драме "Два эгоизма", в поэме "Встреча" он зло высмеивает аристократию и дворянскую интеллигенцию, как западническую, так и славянофильскую, "столбовых философов". Но в лирике Г. есть другая, особая сторона. В ней отразилось чувство великого общественного сдвига его времени, крушения старого, патриархального быта. Сам поэт — питомец Замоскворечья, оторвавшийся от своей мещанско-чиновнической среды, — интеллигентный пролетарий, не находящий себе места ни в старом, ни в новом. Вечный скиталец, он недаром любит цыганский романс с его тоской и безудержностью. Этот культ "цыганщины" и привлек к Г. внимание крупного поэта, которому эти мотивы также были близки, — А. Блока. Блок заинтересовался Г., нашел в нем и его судьбе много общего с собой и тщательно собрал стихотворения Г., снабдив их примечаниями и вступительной статьей (изд. Некрасова). Влияние Г. на поэзию Блока несомненно (ср. "Снежную маску", "Вольные мысли" и др.). В отношении формы Г. также был предшественником Блока: он уже применял дольник, впоследствии разработанный Блоком.
Деятельность Г. как переводчика Беранже, Гейне, Гете, Шиллера, Шекспира, Байрона, Софокла — должна быть также отмечена.
Библиография: I. Собр. сочин., под ред. и со вступит, ст.
Н. Н. Страхова (вышел лишь I т., СПб., 1876); Собр. сочин., под род. В. Саводника, М., 1915—1916 (14 выпусков); Стихотворения, М., 1915; Мои литературные и нравственные скитальчества, под ред. и о послесловием П. Сухотина, изд. К. Ф. Некрасова, М., 1915; А. А. Григорьев. Материалы для биографии, ред. В. Княжнина, П., 1917 (произведения, письма, документы); Поли. собр. сочин., под ред. В. Спиридонова, т. I, П., 1918.
II. Языков Н. (Н. Шелгунов), Пророк славянофильского идеализма, "Дело", 1876, IX; Венгеpов С. А., "Молодая редакция" "Москвитянина", "Вестник Европы", 1886, II; Саводник В., А. А. Григорьев (Сочинения Григорьева, М., 1915, т. I); Княжнин В., Ап. Григорьев-поэт, "Русская мысль", 1916, кн. V; Леpнеp H., Ст. в "Истории русской литературы XIX в.", изд. "Мир"; Гроссман Л., Основатель новой критики, сб. "Три современника", М., 1922; Бем А., Оценка А. Григорьева в прошлом и настоящем, "Русский исторический журнал", 1918, V; Сакулин П., Органическое мировосприятие, "Вестник Европы", 1915, VI; Его же, Русская литература и социализм, ч. 1, Гиз, 1924; Благой Д. Д., А. Блок и А. Григорьев, об. "О Блоке", "Никитинские субботники", М., 1929; Фpиче В. M., Ап. Григорьев, Ст. в "Истории русской критики", ред. Вал. Полянского, М., 1929, т. I; Рубинштейн Н., Ст. о Григорьеве в журн. "Литература и марксизм", кн. II, 1929.
III. "Библиографию о Григорьеве" (328 номеров) см. в указ. выше "Материалах", под ред. В. Княжнина, стр. 352—363 и у Владиславлева, Русские писатели, изд. 4-е, Л., 1924.
В. Фриче.
Литературная энциклопедия: В 11 т. - М., 1929-1939.